Я перестал различать день и ночь. Организм, перейдя на какой-то аварийный протокол, впрыскивал в кровь едкую смесь из адреналина и азарта. Сон превратился в непозволительную роскошь.
Еду приносил Прошка. Он тихо ставил поднос на заваленный инструментами угол верстака и замирал, глядя, как я, не отрываясь от дела, одной рукой подхватываю кусок остывшего мяса, жую, почти не чувствуя вкуса, и тут же возвращаюсь к копошению с этой проклятой мелочью. Перед его глазами были мои руки: под ногтями — черная, въевшаяся кайма из масла и металлической пыли; один из ногтей на левой — синий, расплющенный сорвавшимся молотком; ладонь саднит от мозоли, готовой вот-вот лопнуть. Он видел меня как какого-то вурдалака с красными от лопнувших сосудов глазами.
Я даже словил его испуганный взгляд, но мне было все равно.
Я был внутри. Я был этим процессом.
Именно поэтому я и должен был делать все в одиночку. Доверить Федору выковать пуансон? Он бы сделал его грубым, как корабельный якорь. Попросить Степана помочь с прессом? Тот бы давил «от души» и расколол бы камень на второй минуте. Они — мастера, однако здесь начиналась другая лига. Работа, требующая тотального контроля, понимания физики на уровне инстинктов. Каждый каприз этого куска стали, каждый внутренний «вздох» этого камня — все это знал и чувствовал только я. Впустить сюда кого-то еще — все равно что позволить кухарке дирижировать симфоническим оркестром. Гарантированная какофония. И потому я продолжал свой одинокий, выматывающий марафон. Спал урывками.
Удар. Нажим. Скрип. Щепок. Снова и снова. Доводя себя до исступления. И рождая невозможное.
На рассвете шестого дня я отодвинул пресс. Тело гудело. На малахите лежал сложнейший серебряный орнамент. Гербы, вензеля, тончайшая вязь — все на месте. Металл сидел в камне как влитой, правда передо мной был всего лишь прекрасный, но бездушный скелет. Ему недоставало души, недоставало огня.
Пришло время для самой тонкой работы — алмазов, горсти мутных уральских «стекляшек». Передо мной лежали пациенты реанимации, каждый — со множеством внутренних переломов и опухолей. Моя задача была ампутировать все гнилое, оставив крошечное, живое и чистое сердце. Мастерская превратилась в операционную, а я — в хирурга без анестезии и ассистентов.
Перейдя к гранильному станку я установил на ось тяжелый, серого цвета диск из мягкой стали, выстраданный после унизительного провала с медью. На его кромку лег тончайший слой драгоценной алмазной пыли. Операционный стол был готов.
Каждый камень я брал пинцетом, зажимал в держателе-«цанге» и подносил к лупе. Диагностика. Взгляд проваливался в мутную глубину, выискивая в хаосе дефектов единственную верную плоскость раскола. Вот этот — упрямый, со скрытой «шторкой» внутри. А этот — весь пронизан черными угольными точками, словно больной оспой.