Затем — сердце, привод. Бездушная, абсолютно стабильная сила. Тяжелая гиря, как в часах моего деда, медленно ползущая в глубокую шахту под станком. И хитрый механизм, похожий на улитку, который заставит ее тянуть всегда с одной и той же силой, как упрямый, честный вол. Я рисовал, и под кончиком пера оживала музыка — тиканье анкерного спуска, задающего машине строгий, неизменный ритм.
Но настоящая одержимость начиналась с души машины, с узла, который будет ткать узор. Проектируя механизм, я, по сути, создавал язык. Десятки сменных дисков-копиров, каждый со своей уникальной, высчитанной по сложнейшим формулам кривой. Из них, как из букв, можно будет сложить миллионы разных слов, и ни одно из них фальшивомонетчик не сможет прочесть. Мое перо летало, выводя эти кривые, превращая меня в демиурга, создающего новую вселенную, пусть и заключенную в рамки одного станка. Если раньше я просто сделал набросок, суть идеи, то сейчас я готовил ТЗ для создания машины.
О еде я вспоминал, лишь когда Варвара Павловна, с укоризной глядя на меня, ставила поднос прямо на чертежи. Нередко я засыпал прямо за столом, уронив голову на руки, и просыпался через пару часов от догоревшей свечи, с отпечатком какой-нибудь шестеренки на щеке. Эта работа превратилась в запой. Я все еще не привык к тому, что у меня молодой организм, который не устает по сути. Поэтому тяжело знать меру. Да и привык я уже к вспышкам адреналина, это позабытое чувство дарит стимул жить, дарит желание творить безостановочно.
Впервые за эти месяцы судорожное выживание сменилось творчеством. И в этом творчестве я был свободен и по-настоящему жив.
Иногда, разминая затекшую спину, я подходил к окну. Внизу мадам Лавуазье с холодным изяществом вела очередную княгиню в путешествие по истории минералов. Со двора доносился грохот и отборный мат Кулибина, уронившего что-то тяжелое. Дом жил своей жизнью, империя строилась. А я, в тишине своей башни, выковывал для нее самое мощное оружие из всех — технологию.
Спустя неделю на моем столе выросли стопки исписанных листов — моя исповедь на языке шестеренок. Мое самое убедительное и самое опасное доказательство того, что я — не отсюда.
Мозг плавился. В тишине кабинета, среди призраков шестеренок и рычагов, сама реальность истончалась, превращаясь в бесконечный лист ватмана. Гильоширная машина высосала все соки, делая придатком к кулибинскому перу.
Спасение явилось в виде другого листа бумаги — большого, чистого, с планом нового имения. Я развернул его на столе, и шум невидимых станков в голове утих. Передо мной лежала чистая земля, белая, как нетронутый холст. На этом холсте был изъян, одна заноза — старый, запущенный сад.