— А то нет? — крикнули из угла.
— А ты постой, чадо. — Игумен не повысил голоса. — Постой и подумай. Вдова она. Мужа у нее на глазах зарезали. Земля чужая, речь чужая, вера чужая. Заперли — сидела взаперти месяц за месяцем и всякий день думала: нынче придут да удавят.
Он помолчал.
— И она соврала. Про дитя соврала. За жизнь свою.
В палате стало слышно, как трещит фитиль.
— Грех? — Игумен покивал сам себе. — Грех великий. И Бог ей судья, не мы с вами.
Он вздохнул.
— А она — баба. Испуганная баба, что за шкуру свою уцепилась. Как всякий из нас уцепился бы, посади его в чужой земле под замок.
Помолчал.
— Пожалейте — да и забудьте.
И сел.
Вот тут я едва не улыбнулся. Бабу, которую пожалели, на знамя не подымешь.
По палате пошел говорок. Домашний, снисходительный:
— И то…
— Дура-баба, с перепугу…
— Известно, чего с нее взять.
— Пущай ее в монастырь, грехи замаливать.
— Молода еще. Отмолит.
Я глянул на Нагих, Афанасий вцепился в колени, и на нем не было лица.
Михаил Нагой встал, поднялся тяжело и заговорил:
— Про честь тут говорили, — сказал он негромко. — Про кровь. Про жалость. — Он обвел взглядом палату медленно, лавку за лавкой. — А я про простое спрошу, бояре. Оглянитесь.
Поднял руку.
— Двери чьи люди стерегут? Площадь — чьи бердыши? Кремль чей полк держит? Ворота, стены, наряд пушечный — чье?
Молчание.
— Его, — сказал Нагой и ткнул в меня пальцем. — Все его.
Опустил руку.
— Мы тут рядим. Перебираем. Спорим до хрипоты. А вокруг нас — его сабли. — Он усмехнулся, и усмешка вышла страшная. — И вы мне толкуете про вольный выбор земли? Про волю Божью? Да какая ж это воля, коли выбирать нас заперли, оружие отобрали да кругом стражу поставили?
Он помолчал.
— Это, бояре, не собор.
И бросил в тишину:
— Как в плену.
Я видел, как отвел глаза Жировой-Засекин. Как задумчиво, тяжело нахмурился Лыков.
Кто-то сказал вполголоса, и в тишине это прозвучало отчетливо:
— А сабли-то и впрямь отобрали…
Мне до зуда в пальцах хотелось встать, я сжал кулаки, но удержался и смолчал.
Последним. Я сказал — последним.
Воротынский поднялся. Засопел в бороду и посмотрел на Нагого долгим, тяжелым взглядом.
— Складно сказал, Михайла Федорович. Только вот что.
Он повел рукой в сторону дверей.
— Оружие у входа складывать — кто уложил? Князь? Нет. Мы уложили. Все третьего дня, и я первый руку приложил. Чтоб на соборе крови не было. — Он помолчал. — А ты, Михайла Федорович, свою саблю кому отдал?
Нагой молчал.
— Так что ж ты нынче нам про плен поешь? Сам уложил, сам отдал, сам сел. — Воротынский устало опустился на лавку. — Рядим дале.