И шарф. Мой любимый, кашемировый, нежно-розовый — висел на ветке, в двух шагах от того места, где я вчера его обронила. Мокрый, грязный, в репьях, он походил на дохлую птицу.
Я рванула к нему. Схватила и то и другое — чемодан за ручку, шарф за мокрый конец, — прижала к груди и почти побежала обратно к машине. Сердце колотилось так, будто я боялась, что кусты отнимут у меня эту добычу.
Назад мы ехали молча. Я обнимала чемодан на заднем сиденье, вцепившись в него обеими руками, как в спасательный круг. Смотрела, как солнце мечется за облаками — то выглянет, осветит мокрую траву, то спрячется, и мир снова становится серым, плоским, безжизненным.
Калитка скрипнула.
Я вышла из машины, сделала шаг к дому — и остановилась. Снаружи, при дневном свете, дом смотрелся иначе, чем ночью: крепкий, бревенчатый, с резными наличниками, у которых, при ближайшем рассмотрении, облупилась краска. Наличник над крыльцом покосился, и его подпирала палка. В палисаднике росли не цветы, а лопухи — огромные, в человеческий рост, и какая-то колючая трава, цеплявшаяся за штаны.
Деревенский шик, чуть не вырвалось у меня. Я хотела произнести это с той лёгкой, ядовитой усмешкой, которая всегда срабатывала на камеру — ирония, самоирония, тонкая, как бритва. Хотела — но не успела.
Иван обернулся.
— Ты можешь пожить здесь, пока вертолёт не прилетит, — сказал он. — От двух недель до месяца. Может, больше.
Земля ушла из-под ног.
Буквально.
Я видела, как серая глина под моими кроссовками поплыла в сторону, как закачалось крыльцо, как небо стало бледным, потом жёлтым, потом чёрным. Пальцы скользнули по дверце машины, по чемодану, по воздуху. Я падала.
Иван подхватил меня за талию — жёстко, неловко, но вовремя.
Я повисла на его руке, как тряпичная кукла. Ноги подкосились, колени подогнулись, и я съехала вниз, удерживаемая только его захватом.
— Эй. Ты чего?
Голос его прозвучал откуда-то сверху, глухо, встревоженно. Шея не держала голову — она моталась, как у сломанной игрушки.
— Я… я проголодалась, — прошептала я.
Это было единственное, что пришло в голову. Единственное объяснение, которое можно было произнести вслух, не признаваясь в том, что я разбита, растоптана, сломана. Не признаваясь, что внутри меня — пустота, огромная, холодная, и её не заполнить едой.
— Наверное, мне нужно… ещё чего-нибудь съесть.
Он выругался сквозь зубы:
— Твою мать. На тебя еды не напасёшься. Только позавтракали.
Но он подхватил меня. Поднял на руки — я была лёгкой, спасибо многолетним диетам, хроническому недоеданию и вечному «я не ем после шести», — но он явно не привык таскать взрослых людей. Руки ходили ходуном, когда он шагнул на крыльцо, толкнул дверь плечом. Она распахнулась с протяжным скрипом.