Горт доил пиявок весь день. Справился, хотя руки дрожали так, что первые две склянки он едва не перевернул, и одна пиявка присосалась к мембране с такой силой, что он дёрнул палочку и расплескал каплю секрета на стол. Я видел, как он замер над этой каплей, растёкшейся по дереву, и его лицо стало таким, каким бывает лицо хирурга, уронившего инструмент в открытую рану: ужас, стыд и немедленное действие. Он промокнул каплю тряпкой, отжал в склянку и продолжил работать, не сказав ни слова. К вечеру на полке стояли шестнадцать склянок с прозрачной жидкостью, пронумерованные корявыми цифрами от одного до шестнадцати. Три пиявки сдохли в процессе.
Я передал через стену все шестнадцать склянок, три порции грибного бульона и ведро ивовой коры. Дагон принимал молча, пересчитывая, и на его лице стояло выражение человека, который получил патроны в разгар боя.
Ночь опустилась быстро, как опускается всегда в Подлеске.
Я сидел у стены, прижавшись спиной к брёвнам частокола. Земля под ладонями была тёплой от дневного тепла, и контур замкнулся на втором вдохе.
Водоворот в солнечном сплетении раскрутился ровно, без рывков. Поток двинулся по знакомому маршруту.
Отпустил контакт с землёй и считал секунды.
Контур держал. Энергия циркулировала по каналам на инерции водоворота, и каналы пропускали поток свободнее, чем вчера, как пропускает воду размытое русло.
Я сидел с закрытыми глазами и слушал свой пульс, когда из-за стены раздался крик — не испуганный, а озадаченный, как бывает озадачен голос человека, увидевшего то, чего быть не может.
— Лекарь! — голос Дагона, приглушённый расстоянием и толщиной брёвен, но отчётливый. — Лекарь, иди сюда!
Я вскочил. Колени хрустнули, правое предплечье отозвалось ноющей болью, но я уже бежал к щели в стене, к тому месту, где два бревна частокола не сходились вплотную и между ними оставался зазор в ладонь, через который я передавал лекарства и осматривал пациентов.
Прижался глазом к щели. Ночной лагерь освещался тремя кострами, и в их рыжем мерцающем свете я увидел «красную» зону, дальний угол навеса, где лежали девять терминальных.
Восемь лежали. Девятый сидел.
Тот самый безымянный старик из числа первых беженцев — худой, высохший, с ввалившимися щеками и пергаментной кожей, который три дня назад еле дышал, а вчера перестал реагировать на голос и прикосновения. Я ожидал, что он умрёт к утру, как умер Борн, как умерла Хельга сегодня днём — тихо, на выдохе, без боли, потому что ивовая кора и истощение организма к тому моменту были сильнее, чем воля к жизни.