Я лежу и смотрю на него. Во сне у него другое лицо: лоб разгладился, ресницы кажутся длиннее и темнее, губы приоткрыты. Шрам на скуле и рассечение над бровью не дают забыть, с кем я сплю, и это, наверное, к лучшему.
Я должна злиться. Он не отвечал, исчез, вернулся побитый, и правильные слова у меня заготовлены с ночи.
Он открывает глаза. Серые, на секунду пустые, потом они находят меня, и в них мелькает мягкость, которую он тут же убирает. Лицо твердеет, контроль возвращается на место деталь за деталью, и я успеваю поймать этот момент сборки.
— Доброе утро. — Ровно. У меня было время отрепетировать.
— Алёна.
— Ты дрался вчера.
Он садится медленно, бережно к рёбрам, проводит рукой по лицу.
— Да.
— И не отвечал.
— Да.
— Почему?
Он молчит и смотрит на свои руки, на свежие ссадины поверх белых рубцов, которые я целовала позавчера.
— Потому что не хотел, чтобы ты видела меня после.
— Каким после?
Он поднимает голову.
— Таким, какой я есть, когда тебя нет рядом.
За окном воскресное утро, птицы, чей-то ребёнок орёт во дворе про самокат.
— А какой ты есть? — тихо.
— Ты знаешь.
— Я знаю, что ты дерёшься за деньги, работаешь на человека, о котором не рассказываешь, и что шрам на боку у тебя не от операции, а откуда, ты мне не скажешь. Знаю, что у меня ты засыпаешь без кошмаров, а у себя не спишь до трёх. Я не знаю другого: почему ты отталкиваешь меня каждый раз, когда становится по-настоящему хорошо. Ты можешь вжать меня в стену и держать за горло, но не можешь ответить на звонок.
Его челюсть сжимается, желваки ходят под кожей.
— Ты не знаешь, о чём говоришь.
— Тогда расскажи.
Он встаёт и принимается ходить по комнате, два шага к окну, два обратно, потом останавливается спиной ко мне, и я понимаю, что говорить он будет только так, не глядя.
— Шрам на боку. — Голос глухой. — Мне было четырнадцать. От парня из старшего отделения, ночью. Хотел того, что я не хотел отдавать. Отбился. Шрам это результат.
Внутри у меня медленно растекается холод от солнечного сплетения вниз, и руки на одеяле сами собираются в кулаки. Четырнадцать. Ночью. Лезвие. И вся его манера жить, весь этот контроль над каждым мускулом лица, встаёт на место так аккуратно, что мне становится нехорошо от собственной догадливости.
— А потом был Марат. Мне шестнадцать, он увидел, как я дерусь, и забрал. Дал работу, деньги, безопасность. Не как человеку, а как функции, но и этого хватило.
Он оборачивается, и на его лице нет ничего, кроме отполированной пустоты.
— Марат хочет, чтобы я работал на другого человека, напрямую. Другие деньги, другая работа. Если соглашусь, ты не захочешь знать, чем я занимаюсь. Я сам не захочу.