Пять секунд. Я понял, что не дышу, и не стал тратить силы на дыхание.
И — толчок. Не взрыв. Толчок, будто корабль с разбегу вошёл в плотную воду, и долгий, скрежещущий, стонущий звук вдоль борта: сталь по стали.
Потом — тишина на том месте, где должна была быть смерть.
— В сеть! — заорали с бака сразу несколько глоток. — В сеть пришла, вашбродь! Висит!!
Она висела в сети. Мина Уайтхеда, шесть пудов пироксилина в стальном корпусе, пришедшая точно в борт, в то место под первой башней, где за обшивкой спал погреб, висела в трёх саженях от борта, спутанная кольцами заграждения, с заглохшим винтом, мёртвая, как сом в неводе.
Кривая, учебная, неполная борода из сгнившего такелажа, над которой неделю острила вся эскадра. Две трети комплекта. «Учение не окончено». Я держался за поручень и смотрел вниз, на чёрную сигару в кольцах, и где-то на самом дне меня, под всем служебным, медленно поднималось понимание, которому предстояло расти всю ночь: вот сейчас, вот этой секундой, всё окупилось. Всё разом — рапорты, сукно, «на вид», ставровские перчатки, лутонинская «рассада». Война принимает оплату только материей: минутами, саженями, кольцами сети. Этой ночью я впервые расплатился с ней её монетой.
Молчание на палубе стояло, наверное, секунды три. Потом кто-то — по голосу, Калашников — сказал с чувством, на весь бак:
— Вот это, братцы, я понимаю — рыбалка.
И палуба загоготала — страшным, счастливым, ночным смехом людей, до которых только что дотянулась и не достала смерть. Я не остановил этот смех. Этот смех был святой.
* * *
К двум часам ночи атаки кончились — а ночь нет.
«Паллада» горела — у неё тлел уголь в яме у места взрыва, и дым, тяжёлый, жирный, полз по воде через весь рейд. «Полтава» отправила к ней катера — оба, с фельдшером на втором. Второй катер вернулся в четвёртом часу и привёз шестерых: обожжённых, наглотавшихся дыма, в чужих шинелях поверх мокрого. Их спускали в лазарет на руках, и нижняя палуба, столпившаяся у люка, молчала так, как умеет молчать только нижняя палуба: плотно, всем телом. Один из шестерых, проходя на руках мимо меня, вдруг разлепил спёкшиеся губы и спросил — меня, первого офицера, попавшегося на глаза:
— Вашбродь… а наша-то… отстоится?
— Отстоится, — сказал я. — Пожар сбили. Отстоится твоя «Паллада».
Он закрыл глаза и дальше поехал молча, успокоенный. Я не солгал ему ни словом. «Паллада» отстоится, починится и выйдет в море. Про то, что будет с ней дальше, в конце ноября, под одиннадцатидюймовыми бомбами с суши, знал на этом рейде один человек, и человек этот намеревался тот счёт переписать. «Цесаревич» сидел кормой глубже положенного и кренился; крен на глазах выправлялся — затопили отделения другого борта, молодцы. «Ретвизан» тяжело, по-бычьи, тянулся к проходу — у него в носу была дыра, в которую, как потом считали, вошло бы ландо, — и у прохода замер: до полной воды было далеко, а с такой осадкой соваться в горло значило сесть. Он и сел, но не поперёк, как в моих книгах, а у самого края фарватера, оставив соседям щель. Его командир, видевший в свете прожекторов на полминуты дальше книжного, успел взять полсажени правее.