Тишина натянута, как мембрана.
Хочу сказать «доброе утро». Горло сухое. Открываю рот — и ничего, только воздух, только беззвучный выдох, который, я надеюсь, он не слышит, но он слышит всё: моё дыхание даже через стену, как пою перед сном, как кончаю в подушку.
Его взгляд проходит по мне маршрутом, от которого я забываю, в какой стороне лифт. Глаза, потом губы — припухшие, и я вижу, как его зрачки расширяются на долю миллиметра, потому что он замечает, что я их кусала, и знает почему, и от этого знания его челюсть двигается, — потом горло, и я сглатываю, и он видит, и его взгляд задерживается там, где пульс, на секунду, на полторы, и возвращается к глазам. Медленно. С выражением, от которого у меня слабеют колени в коридоре, пахнущем стиральным порошком.
Идём к лифту молча. Четыре шага. Я нажимаю кнопку, и палец промахивается, я попадаю со второй попытки, и чувствую даже спиной, как уголок его рта тянется вверх.
Двери открываются. Заходим. Двери закрываются.
Зеркало кажется мутным, в нём мы оба размытые силуэты, с жёлтым светом, от которого кожа становится медовой. В носу запах хвои от шампуня или геля для душа, и его хвоя живая, смоляная, густая, с горечью на языке.
Полметра между нами. Лифт дёргается и едет вниз.
Он делает шаг.
Я отступаю спиной в зеркало.
Он не прижимает. Опирается предплечьем о стену над моей головой и наклоняется, и расстояние между нами остаётся, но его рот у моего уха, и дыхание ложится на кожу за ушной раковиной горячей полосой, и от этой полосы по шее и вниз, по ключице, по рёбрам, по позвоночнику, до самого низа проходит волна, медленная, тяжёлая, от которой я хватаюсь за поручень, потому что ноги предают.
— Начинаю любить этот дом, — говорит он, и его голос хриплый, утренний, непроснувшийся до конца, с шершавостью, которую я чувствую кожей.
— Что? — мой голос тонкий, натянутый, жалкий, и я ненавижу себя за этот звук.
— Десять сантиметров паршивого гипсокартона, — уточняет он, и каждое слово отдельный выдох на моей коже, и от каждого выдоха волоски на шее поднимаются. — Из-за них я сегодня ночью слышал самые прекрасные звуки в своей жизни.
Перестаю дышать. Диафрагма схлопывается, лёгкие замирают, и в образовавшейся тишине я слышу собственный пульс — в горле, в висках, в кончиках пальцев, в том месте между бёдер, которое с ночи не замолчало и, судя по всему, взяло обет болтливости. Уши горят. Скулы горят. Всё, к чему прикасается воздух, горит, а он стоит, упёршись предплечьем в стену, и не трогает меня ни одним пальцем, и от этого невесомого присутствия его тела рядом с моим мне хуже, чем было бы от прикосновения, потому что воображение заполняет пустоту вещами, которые реальность ещё не разыграла.