Вода в чайнике начинает шуметь. Я выхожу на крыльцо. Сажусь на верхнюю ступеньку, упираю локти в колени и смотрю на калитку.
Двадцать пять минут. Или тридцать пять. Я не знаю, когда именно она ушла, и это меня бесит. Я должен был услышать, как она выпутывалась из моих рук. Я сплю чутко, как цепной пёс, я всегда всё слышу, ночью я чувствовал каждый удар её пульса. Но под утро вырубился наглухо, потому что впервые за семь лет моё тело решило, что рядом с ней безопасно, и внаглую отключило все сторожевые системы.
Минуты текут. Калитка не шевелится.
Может, подвернула ногу. У неё системная проблема с тем, чтобы просить о помощи, она скорее поползёт по лесу на четвереньках, сцепив зубы, чем позвонит и скажет: «Рэм, мне больно». Или просто сидит на песке, и ей нужно время. Я это понимаю. Я это уважаю.
Но моё тело не уважает ни черта. В животе стягивается тугой, холодный свинцовый узел, который наглухо игнорирует любую рациональную логику. Милы нет рядом. Она ушла в лес одна. Олег всё ещё где-то на свободе.
Я встаю.
Пересекаю двор широким шагом. Открываю калитку. Тропинка начинается сразу за ней, узкая, зажатая узловатыми корнями огромных сосен. Утренний свет бьёт сквозь кроны резкими золотыми полосами. Пахнет смолой, прелой хвоей и влажной землёй.
Я иду быстро. Не бегу, потому что бежать значит поддаться панике, а я не паникую. Я просто чеканю шаг, вминая босыми пятками сухие ветки и мелкие камни.
И я вижу.
Вижу её спину в моей футболке, вижу её голову, запрокинутую назад, неестественно, жутко, под таким углом, от которого меня прошибает ледяным током от пальцев ног до затылка. И вижу его. Чужую руку, которая намертво сжала её горло. Разбитое, распухшее лицо с грязными пятнами грима, прижатое к её виску. Белеющие от дикого нажима костяшки. И её приоткрытый рот, который беззвучно и слепо хватает воздух, которого больше нет.
Время не просто замедляется. Оно перестаёт существовать.
Я не помню, как покрываю эти десять метров, не помню ни звука своих шагов, ни хруста веток. В голове остаётся только звенящая слепящая пустота и одна директива, выжженная кислотой на внутренней стороне черепа: его рука. На её горле. Убрать.
Моя ладонь ложится на его предплечье. Я чувствую под пальцами его натянутые сухожилия, мелкие кости и бешеный пульс. Моя рука в полтора раза шире и тяжелее. И я не помню, чтобы отдавал такую команду своему телу, не помню, чтобы приложил хоть одно усилие.
Но его рука ломается в моей с хрустом. С мерзким, мокрым, костяным хрустом, как будто ломают толстую сырую ветку внутри мокрого полотенца. Его пальцы на шее Милы разжимаются мгновенно, не по его воле, а потому что раздробленные кости больше не держат каркас. Рука обмякает, выворачивается под неестественным углом и выскальзывает из моей хватки.