когда-то вырос. Магазины, куда его мать ходила за сыром. Пекарни, которые он презирал за
плохие круассаны. Рынки, где можно было найти нужную муку. Район, где потом будет стоять моя
кондитерская. Все это уже не было чужой Америкой. Это медленно, упрямо, день за днем
превращалось в мою новую жизнь.
К моменту, когда он вышел, у меня был уже не просто красивый живот, а полноценная,
увесистая беременность, на которую любили оглядываться все встречные женщины старше сорока,
чтобы немедленно дать мне ценный совет про шарф, сон, питание, грудное вскармливание и
неправильную осанку.
В день освобождения я стояла у ворот, сжимая пальцами ручки сумки так сильно, будто от
этого зависела скорость открывания дверей.
И когда он наконец вышел, все вокруг стало как-то удивительно неважно.
Ни охрана. Ни машины. Ни город. Ни люди. Ни даже воздух.
Я помню только, как он увидел меня.
Как остановился.
Как посмотрел сначала на мое лицо, а потом вниз, на живот, и в его взгляде было столько
всего сразу — гордости, облегчения, желания, неверия, такой острой, почти болезненной
нежности, что я сама перестала дышать.
А потом он подошел ко мне и обнял так, будто в этих шести месяцах не было ни одного дня,
который он не прожил с мыслью обо мне.
— Привет, — сказала я зачем-то шепотом.
— Привет, — ответил он так же тихо, хотя в его голосе все равно осталась эта знакомая
хрипотца, от которой у меня всегда слабели колени. — Как вы тут без меня?
— Плохо. Ребенок пинается. Я ругаюсь. Джулия считает, что мы оба драматизируем.
Он опустился на колени прямо там, на улице, у всех на глазах, и прижался губами к моему
животу.
Я, честно говоря, в тот момент почти умерла от любви. И смущения.
Нашу жизнь в Чикаго к тому времени уже никто не обсуждал. Это было не решение, а факт,
который успел прорасти сквозь меня.
Кондитерскую я открыла почти через три месяца после его возвращения.
Назвала ее “Anna Pavlova” — не потому, что мне внезапно захотелось увековечить себя в
вывеске, а потому, что в этом имени было все сразу. Я. Дом. Сладость. Россия, которую из
меня уже никто не мог вытравить. И та новая жизнь, где все это вдруг оказалось уместным на
одной улице в Чикаго, под боком с новой семьей и мужчинами, предпочитающими решать все мои
вопросы.
Николай, увидев вывеску, только приподнял бровь и сказал:
— Дерзко.
Кондитерская получилась именно такой, как мне хотелось — светлой и теплой. С большими
окнами, белыми стенами, золотистыми деталями, витриной, у которой взрослые, очень серьезные
мужчины начинали вести себя как потерянные дети, и запахом ванили, масла и карамели, который