Мы помолчали. Старик перехватил вязанку поудобнее и вдруг сказал:
— Чудеса вокруг, а люди не видят, — усмехнулся дед. — Мать моя овду видела. Это злой дух такой. Матери тогда четырнадцать было, это до войны еще было. Вышла она в огород, а там вдоль прясла то ли идет, то ли крадется. Высокая и вся в шерсти. Идет не шибко быстро, останавливается, нагибается, дальше идет. Мать к соседу побежала, вместе смотрели — стоит, не уходит. А потом за овраг ушла. Отец с ружьем ходил, сказал, что следы нашел — шерсть на кустах.
Я слушал молча, чувствуя, как невольно встают дыбом волосы на загривке и на руках, и пока не понимая, как связать предостережения бабки Евдокии, слова старика и историю о его матери. Но связь была, я просто ее не видел.
Тем временем старик пожевал губами, посмотрел куда-то за спину, потом добавил:
— А я и сам видел. Мальчишкой еще. С ребятами возвращались с трассы, она по скошенному полю шла. Свистнули, думали, человек, а она обернулась и нырнула за кусты. Шерсть у нее комками, как у собаки бродячей. Всю ночь потом псы в деревне лаяли.
— Что это было? — спросил я.
— Говорю же, злой дух. Овда. — Старик пожал плечами. — Слышал про овду?
Я покачал головой.
— Высокая, выше человека. Вся в рыжей, как песок, шерсти. Ступни назад развернуты. Идет — след в другую сторону ведет. У нас говорят, она в горах живет, а еще лошадей шибко любит. Заездит до смерти, если поймает. Или защекочет и на дерево забросит.
Звучало как сказка из тех, которыми пугали детей, чтобы не уходили далеко от дома. Но старик не улыбался.
— Ты ее не встретишь, — добавил он. — Она к чужим не выходит. Но ночью здесь лучше не гулять. И если услышишь голос знакомого — не отвечай и не оборачивайся.
— Почему?
— Потому что это не он. — Старик помолчал. — Здесь много чего водится. Мы привыкли — живем рядом. А вы, городские, не понимаете, думаете, что сказки. А потом удивляетесь.
— Чему удивляемся?
Старик чуть повел головой:
— Всякому. Почему болеете без причины. Почему в семье разлад. Почему снится плохое.
— А вы не удивляетесь?
— И мы удивляемся, но другому. Ведь у нас как говорят? Вакшку веле тор пордеш, туня турлын савырна, — сказал он на марийском. — Переводится так: только жернова крутятся равномерно, а жизнь оборачивается по-разному. Понял, москвич?
Он кивнул, развернулся и зашагал прочь, вязанка поскрипывала за его спиной. Я смотрел ему вслед, лихорадочно размышляя над сказанным, пока старик не растворился в сумерках.
«Овда, — подумал я. — Может, он и есть овда?»
И поймал себя на том, что не смеюсь. Здесь, в этом лесу, смех казался неуместным.