Да уж, задачка для дипломата, психолога и исповедника в одном лице. А я всего лишь ювелир.
Качнувшись, карета съехала с булыжной мостовой во двор особняка. Шуршание колес по гравию стало финальным аккордом нашей молчаливой поездки. Не дожидаясь, пока застывший в поклоне лакей подбежит к дверце, Оболенский сам резко распахнул ее и с такой стремительностью выскочил, что слуга едва успел отскочить. Не оглядываясь, князь двинулся через двор к флигелю, к моей мастерской. Его напряженная спина и каждый шаг по хрустящему гравию был чеканным, как на плацу. Я вышел следом. Десять шагов, разделявшие нас, казались дистанцией перед дуэлью.
Он вошел в мастерскую первым, распахнув дверь так, что она ударилась о стену. Вот же псих, однако. Нужно лучше себя держать в руках. А еще князь.
Я — за ним, прикрыв за собой тяжелую створку. Князь вторгся в мое святилище, в мир, где пахло маслом и угольной пылью. Я ожидал чего угодно: крика, упреков, может, даже взмаха шпаги. Однако он остановился посреди комнаты, вдохнул знакомый ему теперь воздух и медленно, очень медленно выдохнул. Напряжение сошло с его плеч, расслабилась жесткая линия челюсти. Буря в глазах улеглась. Подойдя к моему полировальному станку, он провел пальцем в перчатке по войлочному кругу, посмотрел на оставшийся серый след и с брезгливой элегантностью вытер палец о штаны. Актер вернулся на сцену. Этот раунд будет опаснее, чем вспышка гнева.
— Ну что, Григорий, — бархат вернулся в его голос. — Поздравляю. Ты произвел фурор. В Гатчине только о тебе и говорят.
Он не сказал «твоя работа». Он сказал «ты». Персонализировал проблему. Тонкое напоминание о том, кто был источником его унижения.
— Ее Величество была так любезна, — продолжил он, делая особое ударение на последнем слове, — что указала мне на мое «упущение». Она совершенно справедливо полагает, что мастер такого уровня не должен ютиться в бывшей кладовой, среди моих старых сапог и ветоши.
Его жест, обводящий мастерскую, сочился таким снисходительным великодушием, что я едва удержался от улыбки. Блестяще. Он брал прямой приказ, унизительную для него повинность, и преподносил мне как дар, свою собственную великодушную идею.
— Посему, — он сделал паузу, наслаждаясь моментом, — мне было предложено, скажем так, подыскать для тебя мастерскую. Просторную. В приличном месте. С отдельным входом и всем, что полагается. — Взгляд в упор, глаза чуть сощурились. — У тебя есть какие-либо пожелания на этот счет?
В голове уже на полной скорости шел анализ: отсекалась словесная шелуха, вскрывалась суть. Великодушие? Нет, приказ самой императрицы, который Оболенский вынужден выполнять. Вся его партия лежала передо мной как на ладони. Он превратит этот поиск в бесконечную комедию: будет водить меня по сырым подвалам на Песках, по тесным чердакам на Коломне, по продуваемым всеми ветрами сараям где-то за Охтой. А потом с сокрушенным видом доложит в Гатчину: «Ах, Ваше Величество, я сделал все, что мог, но ничего достойного не нашлось! А ваш протеже, к тому же, оказался так неблагодарно привередлив…». Он попытается утопить поручение в бюрократии, саботировать его, выставив в итоге виноватым меня. Желание вернуть контроль — вот его первый ход в новой партии.