Огромный дом Якунчиковых держался на Татьяне Лукьяновне. С виду барышня маленькая, с осиной талией и кротким взором, но попробуй такую сдвинь с места.
Иллюзий я насчет нее не разводил. Я уважал ее, местами даже с раздражением.
Была у нее особая власть над домом. При ней вещи становились на места, если можно так выразиться. И люди тоже. Рядом с Татьяной можно было говорить человеческим голосом, не прикидывая, какая фраза завтра окажется у недругов или наоборот — «другов». Войдет с бухгалтерской книгой, сядет у окна и начнет отцу рассказывать про то, что овса ушло столько-то, а приказчик Степан опять мухлюет. И слушаешь, смешно сказать, будто музыку. Потому что речь о деле, о хлебе, лошадях, деньгах, людях. О жизни, которую можно потрогать руками.
В петербургской спальне я вдруг позавидовал себе московскому. Там разговор мог быть прямым и без реверансов.
Только говорить теперь было не с кем.
Татьяна Лукьяновна заперлась от меня. И это немного напрягало. С ее отцом, Лукьяном, я переписывался частенько. Поставки, цены, сроки — обычная корреспонденция приличных людей о деньгах. Он прикладывал отчеты по калейдоскопам, наладил продажу и стал слать мне мою долю. Небольшую, конечно же, зато в срок, что в этом мире почти чудо. Покупали охотно, человеку дай цветное стеклышко и повод ахнуть — кошелек он сам развяжет.
В каждую депешу к Якунчикову я вкладывал письмо для Татьяны. Отдельный конверт, все как положено. Писал без изыска, про Петербург, Кулибина, дворцовых господ и прочее. Просто писал так, как пишут человеку, перед которым однажды говорил без масок. Я был благодарен ей за приют.
И тишина. Сначала я ругался на распутицу, потом решил, что у нее дел выше головы, отец стар, дом велик, да приказчики без надзора. Мало ли. Но месяц назад меня все-таки переклинило. Взял одного тверского парня из тех, кого Толстой гонял на полигоне и отправил в Москву. Приказал найти Татьяну Лукьяновну, передать письмо прямо в руки и узнать, здорова ли, все ли хорошо. Всякое могло случиться, болезнь, ссора в доме, внезапный жених с сундуками и папенькиным благословением.
Парень вернулся быстро и доложил, что Татьяна Лукьяновна жива-здорова. Приняла его в малой гостиной, сидела в глубоком кресле, укутавшись в шаль. Письмо взяла, сургуч сломала, прочла при нем.
Пока глаза бежали по строкам, лицо у нее было непонятным, потом она аккуратно свернула бумагу, подняла на гонца взгляд и сказала:
— Ответа не будет. Ступай.
Я провел ладонями по лицу, будто мог стереть с себя этот проклятый пересказ. Что я сделал? Где успел наступить ей на гордость? Что такого мог написать человек, по горло заваленный придворными ловушками?