Он отсоединил трубку одним движением, и из неё выскочил пузырёк воздуха. Маленький, прозрачный, размером с горошину. Кормилин посмотрел на него так, как я смотрю на пропущенный диагноз: с тихим, профессиональным ужасом.
— Вот здесь, — закончил он негромко, — пузырёк. Один. Маленький. Безобидный. Двадцать микролитров воздуха. Если бы он дошёл до пациентки, вы бы даже не поняли, почему после операции она не проснулась. Или проснулась бы, но без речи. Или без памяти. Коварная штука, воздух. Мы им дышим и забываем, что в крови он убийца.
Он сказал это без укора. Просто объяснил. Но мне хватило. Я почувствовал, как по спине прошёл холод.
— Не переживайте, — добавил Кормилин, уже роясь в своём алюминиевом кейсе, из которого извлекал свёртки, упаковки, трубки. — Для того меня и привезли. Дайте мне двадцать минут и чашку чая, и эта машина будет петь. А теперь расскажите мне о пациентке. Возраст, вес, рост, группа крови, гематокрит, функция почек. Мне нужно рассчитать объём заполнения контура.
Я продиктовал данные. Кормилин слушал, кивал, и его пальцы, короткие, толстые, с аккуратно подстриженными ногтями, разбирали контур аппарата с такой скоростью и точностью, что я залюбовался.
Он работал как часовщик: каждое движение выверенное, каждое соединение проверенное на ощупь, каждая трубка уложенная именно так, а не иначе. Старые магистрали полетели в мусорный пакет. Их место заняли его собственные, из кейса: девственно чистые, в стерильной упаковке, с маркировкой московского института.
— Оксигенатор меняю, — объявил он, отсоединяя наш и доставая свой, в вакуумной упаковке. — Ваш хороший, но мой лучше. Мембрана тоньше на двадцать процентов, площадь газообмена больше. Привычка. Ставлю только свои. Если аппарат подведёт, я хочу знать, что подвёл мой аппарат, а не чужой.
Через десять минут контур был собран заново. Через пятнадцать — заполнен раствором. Через двадцать Кормилин запустил тестовый цикл, и аппарат загудел, ожив, и прозрачная жидкость побежала по трубкам, и Кормилин стоял перед ним, положив обе руки на корпус, и смотрел, как бежит жидкость, и слушал, как гудит мотор, и лицо его было таким, каким бывает лицо дирижёра, который слышит, что оркестр настроен.
Он обернулся ко мне. Снял очки, повесил на цепочку. Мягкая улыбка вернулась.
— Готово. Контур герметичен, воздуха нет. Поток, температура, оксигенация — всё в номинале. Ваша певица может быть спокойна, хотя она, конечно, об этом не узнает.
— Спасибо, — сказал я, и это было искреннее «спасибо», без протокольной вежливости. Потому что я видел, как этот человек работает, и в этом «как» было всё, что мне нужно было знать.