Мы стоим в крошечной ванной, он всё ещё мокрый и всё ещё вплотную, его рука в моей, и я достаю перекись и ватный диск и обрабатываю ссадины, а он не морщится, хотя щипать должно так, что нормальный человек шипел бы.
— Ты не вздрагиваешь даже.
— Привык.
Одно слово, а за ним целая биография, и мне хватает ума не просить подробностей.
Заклеиваю костяшки пластырем, дурацким, с ромашками. На его побитых пальцах, с серебряным кольцом и татуировкой на каждой фаланге, ромашки выглядят как гости из другой галактики.
— Готово. — И я поднимаю глаза.
Он смотрит на меня сверху вниз, и на его лице нет ничего привычного: ни ухмылки, ни маски, ни контроля. Просто Эл, мокрый в моей ванной, с ромашками на пальцах, и от его взгляда я забываю, как строятся простые предложения.
— Ты, — и голос у него ломается, будто слово оказалось тяжелее, чем он рассчитывал, — не должна была мне открывать.
— Наверное.
— Ты не должна была обрабатывать мне руку.
— Наверное.
— И ты точно не должна стоять так близко ко мне, в этой футболке, и смотреть на меня так, будто я заслуживаю чего-то хорошего.
Молния, и его лицо на секунду в белом свете, и я вижу каждую деталь: серые глаза, почти чёрные от расширенных зрачков, мокрые ресницы, шрам, пирсинг в брови, приоткрытые губы, рваное дыхание.
— А ты? — шепчу я. — Ты не должен был приносить мне круассаны.
— Знаю.
— И стоять под моим окном.
— Знаю.
— И бить людей из-за меня.
— Это я буду делать в любом случае.
Тишина. Дождь. В зеркале над раковиной наши отражения: он большой, тёмный, мокрый, я маленькая рядом с ним, с запрокинутой головой.
Его рука с ромашками поднимается. Медленно. Я вижу, как дрожат его пальцы. Человек, который бьёт людей не моргнув, дрожит, когда тянется к моему лицу, и от этой дрожи у меня внутри всё проваливается.
Он не касается. Пальцы в миллиметре от моей щеки, я чувствую жар кожи и не чувствую прикосновения. Он держит руку замершую в воздухе, и смотрит на меня.
— Скажи мне уйти. Сейчас. Одно слово, и я уйду. И завтра задёрну шторы. И мы будем соседями, просто соседями.
Мой ответ вылетает одним выдохом, раньше, чем я успеваю передумать:
— Нет.
Его пальцы ложатся на мою щёку.
И мир кончается.
Его ладонь, горячая и шершавая, с перебинтованными костяшками и ромашками на пластырях, обхватывает моё лицо, и я чувствую каждую мозоль и каждый рубец его кожи на своей, и этого невыносимо много после месяцев, когда меня не трогал никто, и у меня подкашиваются ноги.
Он чувствует и ловит меня второй рукой за талию, притягивает к себе, и теперь я прижата к нему, мокрому, тёплому и твёрдому, и моя ладонь у него на груди, а под пальцами бешеное сердце.