Анна медленно выпрямилась. Её губы горели от его прикосновения, во рту стоял металлический привкус собственной крови — она прикусила губу, сдерживая новый поток слёз, которые рвались наружу с такой силой, что казалось, будто они могут разорвать её изнутри. Руки дрожали так сильно, что она сжала их в кулаки, вдавливая ногти в ладони сквозь бинты. Боль была нужна — она помогала оставаться в сознании, помогала не провалиться в ту чёрную яму, где не было ни времени, ни смысла, ни надежды.
Она опустила глаза на папку. Страницы были мокрыми от слёз, чернила расплылись, буквы превратились в уродливые кляксы. Как и её жизнь.
«Продолжай», — эхом отдавалось в голове. Не как просьба, не как указание — как единственный способ выжить ещё немного. Ещё один час. Ещё один день.
И она начала снова. Потому что остановиться означало сломаться. А сломавшись, она бы перестала быть даже инструментом. Она бы стала ничем.
Но где-то в самой глубине, под слоями страха, вины и боли, тлела крошечная, упрямая искра — не надежда, нет, надежда была слишком роскошным чувством для этого места, — а простое, звериное нежелание сдаваться. И эта искра заставляла её пальцы снова и снова брать листы, разбирать кляксы, искать смысл там, где его, казалось, не могло быть.
Громов, не поднимая глаз, протянул руку и резко выдернул из стопки первый лист. Пробежал его взглядом — быстро, цепко, будто хищная птица, выхватывающая из травы мышь. Потом взял второй, третий. Анна замерла, чувствуя, как под кожей расползается ледяной озноб: сейчас он заметит кляксы, размытые чернила, дрожащие пометки — и всё начнётся заново, с той самой унизительной методичностью, от которой хотелось кричать. Но он лишь кивал, сухо, едва заметно, и складывал листы в аккуратную стопку.
— Неплохо, — наконец бросил он, и в этом коротком слове прозвучало нечто неожиданное — не похвала, а холодное признание факта, словно он был вынужден констатировать, что сломанный механизм всё-таки работает. — Ты действительно разбираешься в этом. Значит, не зря я тебя… выбрал.
Анна едва сдержала судорожный выдох. Он поверил. Он не заметил ошибок, не увидел в этих испорченных слезами листах ничего, кроме сухой, чёткой работы. И от этого ей стало ещё страшнее: получалось, что даже её боль, даже её слёзы были настолько ничтожны, что не смогли исказить суть. Она была полезна. А значит, нужна. Пока.
Она опустила глаза, чтобы скрыть вспыхнувшую в них смесь облегчения и ужаса, и машинально поправила папку. И тут взгляд её скользнул выше — мимо строгого профиля Громова, мимо его идеально ровной осанки, к полкам за его спиной. Там, в ряду строгих кожаных переплётов и тяжёлых пресс‑папье, стоял наградной кубок — высокий, из тёмного металла с тусклым золотым напылением, с витой ручкой и гравировкой, которую отсюда было не разобрать.