Глава 10.
Громов не стал отдавать распоряжения насчёт еды — он сделал это сам. Прошёл на кухню, где повара уже собирались расходиться, коротко бросил: «Приготовьте что‑нибудь горячее. Сытное. Без специй, ничего острого», — а потом, не дожидаясь подноса от слуги, взял его сам. На тарелке дымился кусок запечённой курицы, рядом лежали тёплые картофельные дольки, политые сливочным маслом, и ломтик свежего хлеба, от которого ещё шёл лёгкий пар. Сверху он поставил маленькую чашку с тёплым молоком — сам не знал, зачем, просто вдруг вспомнил, как в детстве, после особенно тяжёлой ночи, Елена тихо просила хоть немного молока, будто оно могло смыть горечь страха.
Он нёс поднос вверх по лестнице, чувствуя, как пальцы всё крепче сжимают края, будто если ослабить хватку, вся эта нелепая, неуклюжая попытка что‑то исправить просто рассыплется. Ступени казались бесконечными, а тишина дома давила, подчёркивая всю неуместность того, что он сейчас делал. Хозяин, который сам несёт еду пленнице, — это выглядело не как забота, а как слабость. Но он уже не мог остановиться.
Когда он вошёл в комнату, Анна сидела всё так же — на краю кровати, подтянув колени, будто пыталась стать меньше, незаметнее. При звуке открывающейся двери она чуть вздрогнула, но тут же взяла себя в руки, снова превратившись в ту самую неподвижную, насторожённую тень, которую он привык видеть.
Громов остановился на пороге, и на секунду ему показалось, что он стоит не в уютной комнате с тяжёлыми шторами, а снова в том самом коридоре своего детства, где каждый шаг мог разбудить беду. Он сделал ещё один шаг, потом ещё, и наконец подошёл к Анне. Не став ничего объяснять, молча поставил поднос прямо на кровать, рядом с её коленями. Пар от еды поднялся тонким облачком и растаял в воздухе.
— Поешь, — сказал он, и голос прозвучал непривычно глухо, будто слова царапали горло. — Это нормальная еда. Не объедки.
Анна посмотрела на поднос, потом на него — быстро, исподлобья, как будто боялась, что если задержится взглядом, он передумает и заберёт всё обратно. Её пальцы чуть дрогнули, когда она потянулась к чашке с молоком, но она тут же отдёрнула руку, словно обожглась.
— Ешь, — повторил он чуть жёстче, но в этой жёсткости уже не было угрозы. Это было скорее отчаяние человека, который не знает, как иначе заставить другого принять хоть каплю тепла.
Она медленно взяла чашку, обхватила её ладонями, будто хотела согреться, и сделала маленький глоток. Глаза на мгновение закрылись, и в этом движении было столько усталости, столько облегчения, что у Громова внутри что‑то сжалось. Он вдруг отчётливо понял, что все его приказы, вся его власть, все эти холодные стены, которыми он себя окружил, сейчас ничего не стоили. Он стоял перед ней, огромный, жёсткий, привыкший одним взглядом заставлять людей бледнеть, и чувствовал себя нелепым, неуклюжим, совершенно не знающим, что делать дальше.