Она спала неспокойно: вздрагивала от каждого шороха, бормотала что‑то неразборчивое, и в этом бормотании то и дело проскальзывало имя — Елена. Вина не отпускала её даже во сне, тянула за собой в тёмные коридоры воспоминаний, где каждый поворот был ловушкой.
А потом дверь снова открылась. Но не тихо, как в прошлый раз, а с резким, нетерпеливым толчком. Громов вернулся — и на этот раз он не пытался притворяться, что зашёл по делу. Он шагнул внутрь, взгляд метнулся к столу, и то, что он увидел, ударило по нервам, как разряд тока: она спала. Спала, пока он мерил шагами свой кабинет этажом выше, пока пытался заставить себя сосредоточиться на отчётах, которые не желали складываться в стройную картину. Пока он не спал из‑за неё.
Не из‑за работы. Из‑за неё.
Он подошёл к столу в два жёстких шага и резко дёрнул Анну за плечо.
— Просыпайся! — рявкнул он, и звук собственного голоса показался ему чужим — слишком громким, слишком рваным, будто он сдерживал что‑то куда более опасное, чем раздражение.
Анна вздрогнула, резко выпрямилась, глаза распахнулись, в них на секунду мелькнул чистый, животный страх — тот самый, который появляется, когда ты не понимаешь, где ты и что сейчас будет. Потом она увидела его, и страх сменился привычной покорностью, быстрой, как защёлкивающийся замок.
— Простите, — прошептала она, торопливо поправляя волосы, которых почти не было, будто пыталась вернуть то, чего уже не существовало. — Я не хотела… Я просто на секунду…
Громов смотрел на неё и чувствовал, как внутри поднимается волна злости — но не на неё. На себя. На то, что даже сейчас, с этими растрёпанными, коротко обрезанными волосами, с тёмными кругами под глазами и дрожащими пальцами, она выглядела… красивой. Не той глянцевой, показной красотой, которую он привык игнорировать, а какой‑то упрямой, выжившей, вопреки всему. И это бесило его до скрежета в зубах.
«Зачем я это сделал?» — мысль снова вонзилась, острая и безжалостная. Он ведь тогда, утром, специально приказал обрезать эти длинные волосы — не как наказание, а как способ избавиться от этой глупой, неуместной тяги. Он злился на себя за то, что не мог оторвать от них взгляд, за то, что ловил себя на том, что следит, как они падают ей на лицо, как она отводит их дрожащей рукой. Он хотел стереть эту деталь, эту нелепую деталь, которая цепляла его с того самого дня, когда он впервые её увидел. Она тогда стояла у двери, сжавшись, будто хотела стать невидимой, а он смотрел и понимал: эта девушка уже прошла через ад — и всё равно держалась прямо. И с того дня она въелась ему в сердце, как заноза, которую невозможно вытащить, не разорвав кожу.