Я вспомнил, как вчера днём сказал перепачканному мальчишке-машинисту в его вылизанной до блеска машине: станешь — дай ракету и держись на воде, мы тебя не бросим. И как он услышал это «не бросим» лучше, чем приказ про уголь. Слово, данное машинисту второй статьи, в этой арифметике не весило ничего. И весило всё.
— Поворот «все вдруг», — сказал я. — Идём на истребитель. Втроём. «Стройному» — полный, сколько вытянет, к Тигровому, под батареи, не оглядываясь.
«Сторожевой», «Расторопный» и Огарёв развернулись и пошли встречь японцу — трое на одного. Тот, увидев, что подранок прикрыт, что на него идут три буруна, замешкался. Отвернул. Стал отрабатывать дистанцию, ловить нас на циркуляции, не желая лезть в ближний бой втроём. Завязалась та злая бестолковая дневная толчея миноносцев, которую связно не перескажешь, потому что в ней нет связности: маневр, залп, недолёт, перелёт, чёрный дым поперёк прицела, белые столбы у борта, и снова маневр, и снова. Снаряды клали то с недолётом, то с перелётом. Один лёг так близко, что осколки пропели над головами и щёлкнули по трубе.
Но мы своё делали: мы оттирали его от «Стройного». Мы выигрывали подранку те мили, что отделяли его от спасительных батарей на Тигровом полуострове, откуда уже могли дотянуться наши пушки.
И на последней из этих миль японец, отворачивая окончательно, дал прощальный залп. Не по нам. По уходящему подранку. Наугад, со зла, чтоб не уходить с пустыми руками.
Один снаряд нашёл «Стройный».
Я увидел вспышку у него на корме — низкую, тусклую в прибывающем утреннем свете. И сразу за ней — пар. Белый бешеный столб пара из распоротого нутра. Перебило паропровод у самой машины. «Стройный» сел кормой, расхлёстанный, и встал. Совсем встал.
Японец, расстреляв злость, уходил: он своё взял и не хотел связываться с тремя у самых русских батарей. А я подвёл «Сторожевой» к стоящему, парящему, медленно оседающему «Стройному» и стал снимать с него людей. Потому что слово было дано.
Снимали быстро, на прибывающем свету, на виду у отползающего врага, который ещё мог передумать и вернуться. Перекидывали концы. Тащили через борт мокрых, обваренных, оглушённых, тяжело обожжённых паром. Лобов работал молча и страшно, в кровь обдирая ладони о тросы, и ругался себе под нос только тогда, когда трос шёл туго. Раненых принимали на палубу и складывали где придётся, лишь бы скорее. Командир «Стройного» пошёл через борт из последних, когда живых на его палубе, кроме него, не осталось, — обожжённый, с сорванным голосом, он и у нас на юте всё пытался пересчитывать своих.