Кондратенко стоял на бруствере в рост, злой на самого себя за это мальчишество, и не сходил.
— Вода, лейтенант, — сказал он с бруствера, не оборачиваясь. — Через неделю город будет с водой. Остальное — приложится.
Под скатом, у входа в сапу, лежали в ряд, накрытые шинелями, девятнадцать. Мимо них, вверх и вниз, шла работа — носилки, катушки, ящики с шанцевым инструментом, — и никто не отворачивался и не задерживался. Санитары как раз подносили двадцатого.
* * *
В госпитале после штурма было тесно, но это была другая теснота, не октябрьская: раненые лежали злые и весёлые, наперебой торговались с сёстрами о лишней папиросе, и на весь коридор гремел ефрейтор с перевязанной головой, в лицах изображая, как «труба ихнее благородие капитан Гобято кашлянула — и весь ихний бруствер богу душу».
Вера Алексеевна поймала меня в дверях перевязочной — не останавливаясь: на ходу, не глядя, приняла у санитара поднос с инструментом, вернула, сказав одно слово, от которого тот побежал, — и лишь потом повернулась ко мне. Она не переменилась с Рождества — переменилось что-то вокруг неё: сёстры и санитары двигались по её коридору, как хороший расчёт у орудия, без слов и без суеты. Госпиталь за зиму стал её кораблём, что бы ни писали в ведомостях.
— Восемнадцать со штурма, двое тяжёлых, оба выживут, — доложила она; потом уже, тише, по-другому: — А с севера что? Мне тут газетой машут третий день, а я по-английски — только «плиз» и «сори».
— С севера — стоят, Вера Алексеевна. Дерутся страшно, но стоят.
— Вот и мы стоим. — Она посмотрела мимо меня, в коридор, где ефрейтор как раз показывал «кашель» трубы в третий раз, и не отвела глаз, пока не досмотрела. — Знаете, чего я боюсь, Андрей Николаевич? Привыкнуть. К тому, что стоим. А потом война возьмёт и кончится — и что я с собою, привыкшей, буду делать?
Ответить я не успел — из перевязочной её уже звали.
Кондратенко сдержал слово с запасом: вода пошла на шестой день. Я попал в город к вечеру и застал у водоразборной будки на Пушкинской очередь — бабы с вёдрами, денщики, мальчишка-китайчонок с двумя жестянками на коромысле. Очередь стояла весёлая. Никто не торопился. Вода била из крана толстой витой струёй, и на неё смотрели, как не всякий смотрит на салют; какой-то стрелок, набрав, тут же пил через край ведра, обливая шинель, и никто не сказал ему, что дурак. Теперь вода снова была из тех вещей, которые просто есть. К темноте над будкой повесили фонарь — не для порядка, а чтобы видно было струю.
Депешу привёз через три дня маленький лихой пароход, в четвёртый раз проскочивший дозоры по темноте, — о нём в порту говорили бережно, как о везучих. Депеша была официальная, скупая на слова, как всё казённое: мукденское сражение затихло; армии генерал-адъютанта Куропаткина удержали позиции; неприятель, понеся тяжкие потери, отошёл к югу от реки Шахэ. Без победных труб — какие трубы при таких потерях, — но и без мешка, без полубегства, без всего того, чем кончались мои книги.