— А, сожгатель, — сказал он, увидев меня. — И тебя на эту гору загнали? Ну, садись, обживайся. Отсюда уже никто никуда не уйдёт — ни мы, ни японец. Будем тут с тобой зимовать, если доживём.
Я помог ему посадить орудие.
И тут пригодилась моя морская выучка: считать дистанции, поправки, рассеяние, бить далеко по невидимой цели. На этих фортах она стоила золота. Сухопутные пушкари привыкли видеть, куда стреляют. Здесь предстояло месяцами бить навесом, через гребни — по японским батареям, которых не видать, по их окопам, по подходам. То самое, что делает корабль, стреляя за горизонт.
Я показал комендорам, как разбить сектор, как завести таблицу, как держать пристрелку без прямой видимости. Рощин слушал, крякал. Под конец сказал, что я, оказывается, не вовсе зря коптил небо все эти месяцы.
К вечеру первое орудие батареи стояло на месте. Заговорило — ударило пробным по дальнему японскому скату. Гора отдала выстрел в подошвы; с бруствера стекла струйка сухой земли. Комендоры, измученные, чёрные, заорали «ура» так, будто взяли крепость, а не поставили одну пушку. Мелочь — одна шестидюймовка на горе, каких на фронте ставили десятки. Но таких морских пушек в то лето встало на форты много, и в свой срок они ещё скажут своё слово.
Мы сели передохнуть на пустой снарядный ящик, закурили. Табак отсырел, тянулся плохо; курили всё равно. Рощин стащил фуражку, отёр лоб рукавом.
— Ну что, моряк, как тебе сухопутное счастье? — сказал он. — На море ты ударил и ушёл, ищи тебя. А тут сел — и сиди, пока не вынесут.
— Зато при тебе, — сказал я. — Всё веселей.
— Это да. — Он усмехнулся, потом посерьёзнел. — До зимы японец будет нас грызть помаленьку, а к зиме полезет всерьёз. Вот тогда и поглядим, чего эти горы стоят.
— А генерал ваш, Кондратенко, — спросил я, чтоб увести разговор от зимы, о которой знал больше, чем хотел. — Каков он?
Рощин поглядел на меня, как на спросившего, каково солнце.
— Кондратенко? Кондратенко тут — всё. Убери его, и завтра половина этих фортов разбежится, а вторая сдастся. Ты на него сам погляди, как он по линии ходит, — тогда и поймёшь.
* * *
Кондратенко я увидел в тот же первый день, под вечер. И не сразу понял, что это он.
По линии шёл немолодой генерал — без свиты, без блеска, в простой, забрызганной глиной шинели. Я принял его сперва за инженера. Он и вёл себя как инженер: не обходил позицию, принимая рапорты, а лазил по ней. Спустился в недорытый ровик. Попробовал рукой сырость бруствера, отряхнул ладонь о полу шинели. Что-то сказал сапёрному офицеру — коротко, без разноса, показав на пальцах.