Наш собственный счёт за то утро уместился в три строки: подносчик с осколком в предплечье, обожжённый паром доброволец из перешедших на «Стерегущий», посечённый фальшборт, две пробоины в первой трубе и осколочная вмятина на щите носового орудия, которую боцман к вечеру уже простучал и зачистил. «Расторопный» отделался краской. По меркам того, во что мы лезли, — даром. Огарёв, выслушав доклады, сказал об этом вслух, при всех, со своей обычной прямотой: «Запомните это утро, братцы. Дёшево сходит тому, кто приходит вовремя. Опоздавшие платят втрое».
В моих книгах живых было четверо.
Я сидел над этими двумя цифрами — двадцать девять и четыре — и не чувствовал ничего похожего на торжество. Арифметика, всю зиму служившая мне бронёй, на этот раз пробивалась насквозь: двадцать пять человек, которых не было в списках живых, теперь в них были, но рядом стояли двадцать три, которых я не вытащил, и Сергеев, до которого моя схема не успевала ни при каком расчёте. Война не принимала черновиков. Она правила набело, поверх моих книг, и кровью.
Огарёв нашёл меня на юте — пришёл, встал рядом, помолчал по своему обыкновению. Потом сказал:
— Я знаю, что у вас сейчас в голове, Андрей Николаевич. Вы считаете тех, кого не довезли. Так вот, оставьте. Я двадцать лет на миноносцах, я вам скажу, как это считается у нас: сегодня утром «Стерегущий» был покойник. Весь, со всей командой, до последнего человека. Всё, что сверх нуля, — наше с вами. Двадцать девять — это не «минус двадцать три». Это плюс двадцать девять. Учитесь миноносной бухгалтерии, пока я жив.
— А Сергеев?
— А Сергеев — командир, погибший на мостике в бою, который его корабль пережил. — Огарёв сказал это твёрдо, как вбивают скобу. — Спросите любого из нас, какой смерти мы себе просим. Идите спать. Завтра вам к командующему.
В госпитале, куда я попал к ночи — сопровождал двоих наших тяжёлых со «Стерегущего», — пахло карболкой, как в моём святочном видении, и коридор был тот самый. Госпиталь работал, как работает корабль в бою: бегом и вполголоса. По коридору носили, вели и катили; у операционной стояла очередь носилок, и возле каждых сидел или стоял кто-то из своих — стерегущевские легкораненые не уходили от своих тяжёлых, и их не гнали.
У дверей палаты стояла сестра милосердия — та самая, с интонацией старшего офицера, узнавшаяся раньше всякой памяти, — и спрашивала у санитара бельё, и голос у неё был спокойный на двадцатом часу её собственного боя.
Увидев мокрую от чужой крови шинель, она сказала без предисловий:
— Сюда нельзя. Если вы не ранены — выйдите, вы мешаете.