Я знал кое-что про эти восемь лет — не из его рассказов, рассказывать он не умел и не любил, а из обмолвок, из которых складывается портрет одинокого человека на забытом фланге: как он приехал в Артур в те годы, когда здесь не верили ни в какую разведку и считали её блажью петербургских кабинетов; как сам, почти без штата и без денег, выстроил сеть осведомителей по китайским лавкам, рыбацким джонкам и портовым кабакам, выучил довольно слов на трёх наречиях, чтобы отличать болтовню от сведения, и год за годом писал свои сводки, которые ложились под сукно с резолюцией «панические измышления»; как он всё равно их писал — не за награду, которой не было, и не за страх, которого он давно не знал, а оттого, что был из той редкой и неудобной породы, что иначе не умеет жить. И вот теперь за то, что измышления его оказались не паническими, а точными, и точными в немалой части благодаря мне, его убирали: тихо, вежливо, «для пользы службы», без единого резкого слова, которое можно было бы оспорить. В этом и таилась та особенная штабная подлость, против которой бессильна всякая храбрость: храбрость отвечает на удар, а здесь удара не было, было медленное растворение, и обнажать против него было нечего.
Сказать «простите» было мало и пошло. Я не сказал ничего, я стоял рядом и смотрел на ту же воду, что и он, потому что иногда единственное, что можно подставить под чужую беду, это своё молчаливое плечо, чтобы человек видел: он платит не в пустоту, рядом стоит тот, ради кого заплачено, и понимает счёт.
— Я пришёл сказать спасибо, — выговорил я наконец. — И сказать, что это несправедливо. Платить должен был я.
— Платить всегда должен не тот, кто виноват, а тот, до кого дотянулись, — отозвался Векшин. — Старая наука. — Он бросил окурок в воду. — Но я не прощаться позвал. У меня к вам дело, последнее, пока рука ещё свободна. — Он достал из кармана пальто плоский пакет, перевязанный бечёвкой, и держал его, не отдавая. — Тут тетрадь. Та самая, с январской записью вашей рукой. Я снял с неё заверенную копию, по всей форме: число, час внесения, моя подпись, печать управления — что запись сделана тогда-то и с тех пор не правлена. Копию пускаю по своей инстанции, отдельно от вашего дела, как «материал наблюдения». Понимаете, что я делаю?
Я понял. И, поняв, замолчал и просто смотрел, как он держит этот плоский пакет, не отдавая, смотрел на чужую работу такой выделки, рядом с которой собственная моя обида сделалась мелкой.
— Вы превращаете её из улики в документ, — сказал я. — Пророчество доказывает дьявола. Заверенная дата доказывает наблюдательность. Одна и та же запись — но в деле она петля, а в «материале наблюдения» — служебная заслуга.