— А на что?
Я выдохнул.
— На то, что все так быстро изменилось.
Матвей кивнул, как будто уже взрослый человек, с которым можно обсуждать сложную географию чувств без скидки на возраст.
— Мне тоже не нравится, что все изменилось, — сказал он. — Но маме с новой работой лучше.
Я бросил на него короткий взгляд.
— Почему?
— Она раньше дома была как будто... — Он поискал слово. — Тихая. Не обычная тихая. А внутри тихая. Как когда в доме свет есть, а музыки нет.
Я почувствовал, как внутри что-то медленно, болезненно проваливается.
В доме свет есть, а музыки нет.
Черт.
Это ведь точнее любого взрослого диагноза.
— А сейчас? — спросил я.
— Сейчас устает больше, — ответил он честно. — Но как будто живая.
Я смотрел на дорогу и чувствовал, как к горлу подступает что-то нехорошее. Не слезы, нет. До слез мне еще идти и идти. Но уже что-то близкое к тому месту, где мужчинам становится очень неуютно от правды.
— Ты злишься на меня? — спросил я, прежде чем успел себя остановить.
Матвей не ответил сразу.
Конечно.
Потому что дети, которых действительно волнует твое состояние, всегда сначала думают, можно ли честно.
— Иногда, — сказал он наконец.
— За что?
— За то, что ты не слышал маму, когда она еще говорила нормально.
Я едва не пропустил поворот.
Вот это удар.
Не потому, что жестоко. Потому что точно.
— Она тебе так сказала? — спросил я.
— Нет. — Он повернулся ко мне. — Я сам видел.
В машине стало очень тихо.
Вот, значит, как.
Все мои надежды на то, что дети “не вникают”, “не понимают”, “им главное, чтобы не скандалили при них”, — дешевое самооправдание. Он видел. Все это время видел. Ее лицо. Мое равнодушие. Наши паузы. Мои отмены. Ее молчание.
И делал свои выводы.
— Ты думаешь, я плохой? — спросил я.
Мерзкий вопрос.
Детский почти.
Но другого у меня не было.
Матвей долго смотрел вперед.
Потом сказал:
— Я думаю, ты иногда был как гость.
Я ничего не ответил.
Потому что это было страшнее, чем “да, ты плохой”.
Гость.
Не отец. Не мужчина, на котором дом держится. Не центр. Не защита.
Гость.
Тот, кто приходит, уходит, платит, приносит подарки, занимает пространство и снова исчезает, не врастая в ткань повседневности.
— Я не хотел так, — сказал я тихо.
— А получилось так.
Мой сын разговаривал со мной как взрослый. Без истерики. Без обидных слов. Без театра.
И от этого было только хуже.
Потому что ничто так не вскрывает мужчину, как спокойный детский факт.
Мы доехали до набережной. Оставили машину и пошли вдоль реки.
Ветер был холодный, мокрый, мартовский. Матвей засунул руки в карманы, сутулился чуть больше обычного. Я шел рядом и понимал, что сейчас у меня есть, возможно, один из самых важных разговоров в жизни — и у меня нет ни сценария, ни правильных фраз.