17. Толукути не убий
Никогда не узнаю, что Кетчвайо думал обо всех словах отца. Слышал ли их. Но с ним словно что-то сделалось, когда он увидел, как отец утер слезы, — так изменилось его лицо. И тут мы услышали очередной оружейный залп, и, словно только этого и ждал, Ке схватил топор. А потом, не успела я спросить себя, правда ли вижу то, что вижу, я увидела, как он опускает топор между шеей и плечом дяди. Наверное, до тех пор какая-то моя частичка — а может, и у остальных — надеялась вопреки всему, что мы угодили в какой-то страшный кошмар. И что каким-то чудом, как угодно, кошмар закончится. Но с тем первым ударом надежда раскололась-раскололась-раскололась, просто раскололась. Позже, намного позже я пойму, что тем первым ударом Кетчвайо, должно быть, надеялся оглушить дядю и прикончить его мгновенно, избавив его от боли, избавив мать от боли, себя, всех и каждого из нас — и быстро положив ужасному кошмару конец. Еще я пойму позже, когда соберусь с какими-никакими мыслями, что Защитники нарочно подали ему тупой топор, — чтобы продлить наши мучения. И потому Кетчвайо опускал топор. И опускал топор. И снова опускал топор. И снова, и снова, и снова. До сих пор, если прислушаюсь, слышу тошнотворный хруст.
Тетя снова упала в обморок. Даже не знаю, сколько раз она падала в обморок; я и не представляла, что в них можно все падать и падать. Вновь и вновь. Защитники только смотрели, вывалив языки и небрежно мотая хвостами, словно это самый обычный день и они видят самое обычное событие. А топор делал свое страшное дело. А Кетчвайо становился отчаяннее. И все злее и злее. Это так и чувствовалось в воздухе. Виделось в ударах. Читалось по ужасному, истерзанному лицу, стиснутым зубам, в тех глазах — уже не гордых, но дьявольских. Ему отчаянно хотелось, чтобы дядя наконец умер и кошмар закончился, всем нам хотелось. Уверена, и дядя, давший Кетчвайо разрешение, даже заставивший его, мечтал о том же. Но вот его душа словно не желала в этом участвовать.
Солнце стало невыносимым. Желтым-желтым-желтым. Кетчвайо вдруг словно съежился, уменьшился. От него остались только обломки. И он застенал. Ничего печальнее я не слышала, не видела, не чувствовала. Воздух уже отяжелел от запаха крови. Костей и мяса. И все это время мы сидели как зомби. Словно вышли из тел и сбежали в укрытие, оставив пустые оболочки позади. А потом, где-то между убежавшими нами и оболочками, сидящими под маброси, мой дядя — Сакиле Батакати Джордж Кумало, мой дядя, СаКетчвайо, — наконец умер смертью. Умер в клочках. В клочках. Просто клочках клочках клочках. Будто Защитники хотели сложить его в котел и тушить, чтобы пировать и наслаждаться. Нам приказали не плакать. Кто заплачет, сказали Защитники, отправится за дядей. И мы знали, что они не шутят. Но не уверена, что мы могли бы заплакать, что у нас остались слезы.