Но никто к нему не поспешил, пока — когда голова у него уже пошла кругом от того, как он колотился лбом в твердую землю, — не подошла обезьяна в длинном белом халате с нечитаемым бейджиком в тон помаде и не спросила:
— Право, что случилось?
И Отец Народа показал и ответил:
— Это моя Джидада, моя страна. Видите, как они тоскуют? Видите, как они мучаются? Я не могу просто умереть смертью и уйти, меня нужно репатриировать, меня нужно вернуть к ним.
— Но зачем? — недоумевала обезьяна.
— «Но зачем»? Вы что, сами не видите? — указал копытом раздосадованный Старый Конь.
Тогда обезьяна с мордочкой, полной сочувствия, которого не слышалось в ее голосе, сказала:
— О, милый мой! Дорогой! Бедняжка! Идем со мной, скорей идем.
как сердце разбилось в третий раз
Он последовал за обезьяной через бесконечный лабиринт; наконец выйдя, он очутился в знакомом месте, а знакомым оно было потому, что это улицы единственной страны, которую он любил больше всех. Они не шли, он и обезьяна, нет, толукути они парили, как бабочки, и Отец Народа на радостях от того, что вернулся в любимую Джидаду с «—да» и еще одним «—да», даже позабыл, что умер, и во всю глотку завел национальный гимн — старый, революционный. И его растрогал вид любивших его в глубине души животных, которые не могли оправиться от его скоропостижной кончины: в потоках слез они вспомнили, кем он был, и что значил, и за что стоял, и что сделал для них, всей Джидады и даже всей Африки.
Но стоило ему с провожатой углубиться в толпу, как он понял, что произошла какая-то ужасная ошибка. Потому что отчетливо увидел, впервые, что все эти горе, рыдания, потоки слез, боль — все, от чего сейчас разбилось его несчастное сердце, — толукути не по нему. Он слышал, как толпы говорили иностранным журналистам, что плачут только по себе. Что они горюют по себе из-за того, что он с ними сделал, объявляли они, из-за страха, что он принес в их жизнь, заявляли они, из-за разрухи, в которой оставил Джидаду, ярились они, из-за того, что сбежал, не расплатившись за свои преступления, умер, так и не дождавшись правосудия за массовые убийства и геноцид, лгали они, из-за исчезновений, и смертей, и пыток, и незаконных арестов в течение всего его правления, утверждали они, из-за его коррупции, и нарушений прав, и множества других безобразий, выдуманных на лету сейчас, когда он уже не мог говорить за себя, — всего того, о чем молчали, пока он правил, правил и правил.
Отвратительность детей народа сокрушила его, их неблагодарность уязвила его, их презрение разгневало его. Толукути сердце разбилось снова, в третий раз. Преданный, разъяренный, уязвленный, обиженный, с сердцем в лохмотьях, Отец Народа, Освободитель, Панафриканист, Главный Критик Запада, Враг Санкций, Враг Гомосексуалов, Оппозиционер Оппозиции, Бывший Учитель, Крестоносец Образования и Экономики, да, он и только он собственной персоной, раскрыл рот, чтобы обратиться к жалкой нации, но лишь вспомнил, что уже мертв, его никто не услышит. И потому он просто кипел внутри, страдал внутри, кровоточил внутри. Пожалел, что вернулся, потому что понял, что совершил ужасную ошибку.