— Сядьте.
Сел не на стул для посетителей, а с краю — у дверного косяка, на жёсткую скамью, где зимой оставляли валенки. Я подал Лёше знак. Лёша вышел.
— Я не задержу.
— Сколько надо.
Помолчали. За окном на сером дворе курила Зинаида Фёдоровна. По пятницам она всегда выходила к семнадцати — у неё это было заведено, как графа в журнале.
— Я знаю про детей, Дорохов.
Я не ответил. Когда так начинают разговор, перебивать нельзя: нужно дать договорить.
— Я не пришёл просить. И не угрожать. Я пришёл сказать одно. — Он положил шапку рядом на скамью, ровно, как кладут на лавку для гостей. — Серёжа — хороший. Не такой, как я. Это я тебе говорю, отец. Я знаю, какой я. Я и про себя знаю, и про него.
— Знаю.
Это вышло у меня само. Я хотел сказать «слышу» — получилось «знаю». И понял, что сказал правду, не лесть. За полгода в магазине у Маши Фроловой Серёжку видели четырежды. Брал хлеб, молоко, иногда пачку маргарина. Лишнего не покупал, сдачи не считал. По нему не было ни одного слова — ни от Антонины, ни от Зинаиды, ни от Лизы.
— У него мать была — святая женщина, Дорохов. Я её угробил. Не сразу, медленно. Знал, что делаю, и делал. Это мой счёт, и мне его никому не сдать.
Он не плакал. У него глаза были не для слёз — выгоревшие, светло-серые, без блеска. Так бывает у людей, которые слишком долго смотрели на солнце или слишком долго в пол.
— Серёжа не я. Он не пьёт. Он у меня и сам с восьми лет. Он со мной — как с больным, понимаешь? Не как с отцом. Я и больной, и отец — всё одна тень.
— Геннадий Антонович.
— Я не закончил. Прости.
— Сколько надо.
— Я пришёл просить одного. — Он наклонился вперёд, не вставая со скамьи, и стало видно, что у него под ватником выцветший до белого вязаный жилет. — Не ломай. Я тебя знаю, Дорохов. Я тебя восемь лет ненавидел — за то, что ты делаешь, и за то, что я не делал. И знаю: если захочешь, всё сделаешь правильно — по бумаге, по школе, по сельсовету, по тысяче мелочей. Я тебя ни разу за восемь лет ни о чём не попросил. Прошу сейчас. Не ломай ребёнка. Моего. И своего.
Я смотрел на него и видел не врага. Видел отца, который пришёл с одной просьбой и боится её закончить — потому что её закончат за него.
Я знаю эту арифметику. Знаю, кто я в ней. Председатель «Рассвета», шестой год; орденоносец; человек с весом в районе. У меня — рычаги, которых у Хрящева не было даже при должности. И этими рычагами я ничего делать не буду — потому что ничего из того, чего боится Хрящев, я делать не собирался.
Но Хрящев этого не знает. И Хрящев должен это услышать — здесь, под Горбачёвым, на жёсткой скамье у косяка. От меня. Один раз, без свидетелей, без бумаги.