— А, москвичка опять.
Сказал, в общем-то, без зла, у Семёныча всё ровно, но с тем характерным интонационным наклоном, который у нас в деревне означает «вижу, держу на учёте». Бэла остановилась. Посмотрела на него своими тёмными глазами, ничего не ответила, прошла мимо. А Антонина, с порога, сказала Семёнычу негромко, но так, что слышали трое доярок:
— Антон Семёныч. Бэла — наша. С майских. Как ты заметишь это в следующий раз — буду рада.
Семёныч помолчал. Потом сказал «понял» и вышел во двор. К концу дня Антонина мне это пересказала, без интонации, как сводку, и добавила: «Палваслич, я к нему завтра дойду, поговорим. Не серьёзное, а всё же».
— Дойди, — сказал я.
Моя деревня знала каждого по имени, и вход в этот именной список не выдавался автоматически по факту переезда. Бэла была в нём с майских, как сказала Антонина, то есть с того самого вечера, когда впервые вышла на ферму смотреть. Семёнычу теперь предстояло этот факт у себя в голове отметить отдельной строкой. Дело было не в Семёныче и не в Бэле; дело было в том, что таких отметок к концу года у нас на счёте Артура и Бэлы будет ещё две-три, и каждая обязательная. По-другому деревни не бывает.
* * *
Олимпиаду я слушал один раз, в воскресенье двадцать девятого июля, у себя на кухне, по «Маяку». Передавали обзор первого дня соревнований из Лос-Анджелеса; диктор читал список стран-участниц спокойно и быстро, потом перечислял тех, кто не приехал. Голос у него был хорошо поставленный, ровный, без эмоций. Я отметил для себя качество дикции, доел кашу и выключил.
К нам в правление в тот же день мимо проходил Кузьмич забрать сводку по покосам, и я пересказал ему услышанное. Кузьмич стоял в дверях в кепке, сдвинутой назад, что у него означало «спокойно слушаю». Выслушал и ответил:
— Палваслич. Опять что-то не поделили.
— Опять, — подтвердил я.
— Дел у людей нету. — Он поправил кепку. — Покос у нас лучше, чем в прошлом году. Зерно стоит. Дождь нужен через неделю — чтоб налилось. Дальше — погнали.
— Погнали, — сказал я.
Артур, проходивший по двору, услышал краем уха конец разговора и заглянул к нам.
— О чём?
— Об Олимпиаде, — сказал Кузьмич.
— А-а. — Артур усмехнулся. — Кому-то всегда чего-то мало.
— И того, и другого, — добавил Кузьмич. — Вот в чём беда.
Артур окинул его внимательным взглядом.
— Кузьмич, ты про политику говоришь или про урожай?
— Я, Артур Гургенович, про людей.
Артур обернулся ко мне. Я пожал плечами. Кузьмич надел кепку ровно и ушёл во двор.
* * *
Хлеб Бэла начала печь в середине июня, а к концу июля пекла уже в среду и в субботу, не сговариваясь, как будто кто-то однажды это так распределил. В среду — на свою семью и Антонине; в субботу — на нас и оставалось ещё. Валентина с Бэлой подружились медленно, как умеют дружить взрослые женщины, у которых есть профессия и семья, — без восторгов, без чаёв на полночь. Просто у них теперь были общие дни.