Ярослава молчала. Внутри неё что-то перестраивалось, медленно и болезненно, как кость, сросшаяся неправильно и ломаемая заново, чтобы срастись ровно.
— Мы работали с Разумовской, — добавил Тимофей негромко, подняв наконец голову. Глаза у него оказались светлее, чем у сестры, но взгляд всё таким же прямым, не бегающим. — Вместе. Координировали усилия. Мы сами попросили, чтобы ты никогда не узнала о нашем участии. Знали, что к тому моменту ты затаила на нас обиду и из гордости откажешься от нашей помощи.
Последнее предложение попало точно в цель, и Ярослава это понимала. Она бы отказалась. Десять лет назад, семь, пять, даже два года назад она швырнула бы их деньги им в лицо и сказала бы, что Засекина не нуждается в подачках от рода, который бросил её мать. Она знала это о себе, и они, оказывается, тоже знали.
Руки, скрещённые на груди, медленно разжались. Ярослава опустила их вдоль тела, потому что скрещённые руки были бронёй, а броня мешала думать. Она стояла перед Волконскими открыто и пересматривала десять лет убеждений, которые выстроила вокруг себя, как крепостную стену. Княгиня всегда была уверена, что выжила одна. Что семья матери не пошевелила для неё и пальцем. Узнать, что это не так, оказалось не облегчением. Облегчение было бы простым, понятным, почти приятным чувством. То, что она испытывала сейчас, напоминало ожог: больно, горячо, и непонятно, заживёт или останется рубец.
А под ожогом, глубже, в том месте, куда Ярослава старалась не заглядывать, шевельнулось другое. Голодное. Рядом с Прохором она обрела мужчину, которого полюбила, и дом, куда хотелось возвращаться. Рядом с Северными Волками она обрела братьев по оружию, готовых умереть за неё и друг за друга. Этого должно было хватать. Она убеждала себя, что этого хватает, каждый раз, когда видела, как её заместитель Марков звонит матери, или как Василиса Голицына ссорится с отцом по магофону и потом полчаса жалуется на него, сияя от счастья, что он есть.
Чужие семьи, чужое тепло, чужие ссоры, в которых никто не боится потерять друг друга навсегда. У Засекиной ничего этого не было. Прохор заполнил пустоту, огромную, зияющую пустоту одиночества, заполнил так, что стало можно дышать. Княгина любила его за это так сильно, что иногда пугалась собственных чувств. И всё равно оставалось место, которое Прохор не мог заполнить. Место для тех, кто помнит тебя ребёнком. Для тех, кто знает, как смеялась твоя мать и какую еду она любила больше всего на свете. Для тех, у кого такие же скулы, такой же цвет волос, такой же наклон головы, когда они задумываются. Кровь. Род. Семья. Не та, которую ты выбираешь сам, а та, в которую рождаешься и которая остаётся с тобой, даже когда всё остальное рушится.