Гурам довернул винт до упора, и грудная клетка раскрылась.
Я наклонился и посмотрел внутрь.
Перикард лежал передо мной, как раскрытая книга. Вместо тонкого, полупрозрачного мешка, в котором должно биться розовое, послушное сердце, я увидел камень. Грязно-белая, бугристая масса, покрытая неровными наростами и глубокими бороздами, занимала всё пространство между разведёнными рёбрами. Поверхность была матовой, шершавой, и местами через белизну кальцината проступали желтоватые пятна, там, где известковые отложения пропитались старой кровью.
Под этим панцирем что-то дёргалось. Короткими, судорожными толчками, которые едва шевелили каменную оболочку. Это было сердце, и оно билось, потому что не могло иначе, зажатое со всех сторон в своей кальцинированной клетке, лишённое свободы сокращаться и расправляться. Каждый удар стоил ему усилия, на которое здоровый миокард тратил бы сотую долю своего ресурса, а этот, измождённый, работающий из последних волокон, отдавал за каждую систолу всё, что у него оставалось.
В операционной стало тихо.
Гурам стоял с ранорасширителем в руках и смотрел. Я видел, как у него на лице сменились три выражения: профессиональный интерес, осознание масштаба и страх. Третье осталось.
— Это неоперабельно, — сказал он.
Голос у Гурама звучал ровно, без истерики, и от этого его слова казались тяжелее, чем если бы он кричал.
— Толщина панциря — минимум четыре-пять миллиметров, местами больше, — продолжил Гурам, не отрывая глаз от операционного поля. — Он врос в эпикард. Под ним стенка желудочка, три миллиметра, может быть, два с половиной. На снимках было видно, но вживую это другое. Если скальпель пройдёт на полмиллиметра глубже, мы вскроем полость желудочка. Кровь ударит фонтаном. Аппарата искусственного кровообращения у нас нет. Зашить перфорацию миокарда при таком давлении и такой коагулопатии невозможно. Пациент умрёт на столе за минуту.
Константин у манометра побледнел ещё сильнее, и на его верхней губе выступила испарина.
Алексей Павлович за моим плечом молчал. Я чувствовал его дыхание на своей шее и по этому дыханию знал, что он ждёт моего решения.
Медсёстры у стены замерли. Анестезиолог продолжал ритмично сжимать грушу дыхательного мешка, и мягкое шипение воздуха, входящего в лёгкие пациента, было единственным живым звуком в операционной.
Я смотрел на сердце в каменном панцире и думал. Думал о стенке желудочка толщиной в три миллиметра и о том, как провести лезвие по линии, отделяющей мёртвый кальцинат от живого миокарда, ни разу не пересечь эту линию, на протяжении тридцати, может быть, сорока сантиметров непрерывного разреза.