Обещает себе: никогда не вспоминать. Не оглядываться назад. Не думать.
Потому как если вспоминать, оглядываться и думать, то и вовсе не устоять на ногах. Похоронить себя заживо в сожалениях.
И только на Лиговке, проходясь щеткой по сюртуку извозчика, Анна понимает: она же уничтожила улики.
Пухлое дело не может пропасть из системы бесследно. Его непременно хватятся, и тогда Анна вылетит не только со службы, но и из общежития. И что еще хуже — может вернуться на каторгу.
Это так глупо — в очередной раз разбиться о Раевского, что она смеется, уткнувшись в пропахшую лошадьми шерсть, и никак не может успокоиться.
* * *
По дороге на Офицерскую в голове наконец наступает ясность или хотя бы ее слабое подобие. Утренний воздух рассеивает остатки ночного помешательства, и будущее видится в самом мрачном свете.
Архаров не простит ей нового преступления, в этом нет никаких сомнений.
Аррр-харрр-ррров!
Анна почти рычит, до того ее прошибает бешенством. Сукин сын! Ведь знал же, знал, что Раевского нет в Петропавловской крепости, когда скручивал Анне руки. Знал, что тот давно на воле — бежал ли с каторги или еще как вырвался на свободу.
Знал и врал, рефреном стучит в висках, знал и врал.
«А как еще прикажете вами манипулировать? С вами, Анна Владимировна, приходится всегда иметь под рукой аргументы покрепче…»
И теперь она даже лишена возможности сказать ему в лицо всë, что думает.
Впрочем, какой толк от простых оскорблений. Утрется, забудет. Нет-нет, надо нанести такой удар, чтобы он уже не оправился.
Кто дал ему право распоряжаться ее жизнью?
— Ань, ты чего? — Зина налетает на нее, недоуменно заглядывает в лицо.
— Ступай первой, — просит она, — мне надобно… надобно, в общем.
— Побежала. Буфет-то у меня раньше всех открывается…
Анна останавливается в тяжелой тени арочного Калинкиного моста, чьи гранитные бока темны от ночной влаги. Узкая Пряжка, закованная в высокие берега, кажется неподвижной.
Утро замирает, затаивается, не мешает ей думать.
Она ведь не обязана теперь работать в полиции.
У Архарова нет больше власти над ней.
Но куда же еще? В нищету? К отцу?
Положим, она пристроится к какому-нибудь часовщику, начнет чинить механизмы, проведет годы в будке на углу… Забудет собственное имя и собственное отражение, превратившись в неприметную часть этого города.
Не самая плохая участь, конечно. Отмечаться у околоточного надзирателя, медленно стареть и ничего не хотеть.
Стать призраком этих улиц.
— Но я же еще жива, — громко говорит Анна, вспарывая тишину.
Бредет, неохотно касаясь подошвами грубых булыжников.