— Кто её забрал? — прошипел он, и в этом шёпоте было больше угрозы, чем в любом крике. — Говори. Сейчас. Или я буду продолжать, пока пальцев не останется. Пока ты не станешь ничем. Пока от тебя не останется только кровь и боль.
Охранник захлебнулся собственным криком, его тело содрогалось, но он уже не мог сопротивляться. Слёзы смешивались с потом, катились по щекам, падали на залитый кровью стол, растворяясь в алой жиже.
— Люди Игоря… — выдохнул он, голос его был хриплым, надломленным, будто каждое слово разрывало ему горло. — Они… они пришли… сказали, что ты приказал… Я поверил… Я не знал…
Громов замер. Лезвие застыло в миллиметре от кожи, и в этой неподвижности чувствовалась такая сила, что казалось, даже воздух перестал двигаться.
— Игорь, — повторил он, и имя прозвучало как ругательство, как проклятие, как звук, который он хотел бы никогда не слышать. — Какой ещё, к чёрту, Игорь?
— Тот… тот, из‑за кого Анна оказалась в этой ситуации… — прошептал охранник, и каждое слово давалось ему с трудом, будто он выплёвывал их вместе с кровью. — Тот, кто всё подстроил… Кто свалил на неё всё, чтобы замести следы… Чтобы ты… чтобы ты думал, что она виновата…
Слова повисли в воздухе, тяжёлые, ядовитые, разъедающие изнутри. Громов медленно опустил нож. Его рука дрогнула — всего на мгновение, но этого хватило, чтобы понять: внутри него что‑то сломалось.
До него вдруг дошло. Всё встало на свои места с оглушающей ясностью, как будто кто‑то сорвал с глаз пелену, сквозь которую он смотрел на мир последние часы. Анна не была виновата. Все эти часы, все эти крики, пистолет, направленный ей в грудь, слова, которые он швырял ей в лицо, как камни, — всё это было построено на лжи. Его обманули. Его же люди. Его дом, его крепость, оказался дырявым, как решето, а он сам — слепым, глухим, жестоким дураком, который мучил невиновную, потому что ему было легче верить в её вину, чем признать, что кто‑то осмелился ударить по нему так подло.
Его накрыла волна эмоций — такая мощная, что на секунду он перестал дышать. Ярость на Игоря, на охранника, на себя самого. Боль за Елену, которая всё ещё лежала в коме, возможно, ставшая пешкой в этой игре. И вина — тяжёлая, липкая, въедающаяся в кожу, как кислота. Она жгла изнутри, заставляя сжимать кулаки до хруста костей, до того, что ногти впивались в ладони, оставляя глубокие полумесяцы.
Он отшвырнул нож, и тот звякнул о стол, звук прозвучал как насмешка над его собственной жестокостью, как эхо того, кем он был минуту назад. Громов подошёл к окну и упёрся ладонями в раму, склонив голову. Его плечи вздрагивали, но не от слёз — от ярости, от бессилия, от осознания того, сколько всего он разрушил за эти часы.