Батарея за нашей спиной уже отвечала — оставшимися стволами, по той самой лощине, по неисполненной заявке. Наводил старший фейерверкер, по рощинским листам. Сетка работала и без Рощина.
Об этом я старался не думать все восемьсот шагов. Сетка была моя. Углы в ней — его. Я сам, своей рукой, вписал его в неё первой строкой.
* * *
Штурм отбили к ночи — я узнал об этом в госпитальном коридоре, между чужих носилок, от санитара, повторявшего новость каждому: отбили, всюду отбили, держим. Новость шла по коридору, как глоток воды по цепи, и раненые передавали её друг другу губами. Под этой новостью коридор жил дальше: скрипели носилки, сиделка несла охапку шинелей на просушку, у дальнего окна кто-то тонко, по-мальчишески просил пить, и ему несли.
Рощин был на столе полтора часа.
Я ждал стоя, у стены, на том пятачке, где ждут все: здесь стена была вытерта спинами до блеска. Мимо носили. Мимо водили. Пахло эфиром и глиной. На двери операционной кто-то из сестёр мелом вёл счёт — палочками, как в лавке; к ночи палочек было столько, что счёт потерял смысл, и его бросили. Время от времени в конце коридора открывалась дверь, и я по звуку узнавал, что она открылась, раньше, чем поворачивал голову. Раз пронесли обратно пустые носилки с аккуратно сложенной шинелью, и все у стены проводили эту шинель глазами и ничего друг у друга не спросили.
Вера Алексеевна вышла из операционной с ним рядом — шла у носилок, придерживая на ходу край одеяла, и по её лицу нельзя было прочесть ничего, кроме того, что она устала. У двери палаты она передала одеяло сиделке, обернулась и нашла меня у стены — сразу, будто знала, где искать.
— Жив, — сказала она. — Осколки вынули, два. Правое лёгкое. Доктор говорит: молодой, дотянет. Отвоевался ваш Глеб Васильевич — надолго, может, насовсем. Но жив.
Она проговорила это ровно, по-палатному, как докладывают о состоянии, — и только в самом конце, на «жив», голос у неё качнуло, самую малость, как качает пламя от прошедшего мимо человека.
— Можно к нему?
— Нельзя. Завтра. — Она посмотрела на мои руки, и я сам посмотрел на них: пальцы были в бурой кайме, под ногтями — чужая кровь. — Пойдёмте. Вам надо вымыть руки и выпить чаю. У нас это по одной цене.
Чай был жидкий, госпитальный, из жестяного чайника на спиртовке. Мы выпили его молча, в закутке между шкафом с бинтами и окном, до половины забитым досками. Она пила, обхватив кружку обеими ладонями, как греются с мороза, хотя в закутке было душно. На тыльной стороне её руки темнел свежий йодный след — не ранка, метка ремесла, какие к концу такого дня здесь у всех. Я смотрел на эту метку, чтобы не смотреть на дверь операционной. Говорить было не о чем. Она первая поднялась: её ждали. У двери сказала, не оборачиваясь: