Одного я боялся всю эту канонаду — так, что сводило скулы: что какой-нибудь из них, подбитый и ослепший, рыскнёт с чужого створа вправо, на живую воду. Умирающему пароходу всё равно, где лечь; ему хватило бы шального кабельтова, чтобы сделать своё дело случайно, поперёк собственной карты.
Не рыскнул ни один. Они ложились вдоль одной линии, ровной, старательной, выверенной, — вдоль старого створа, вдоль голых шестов, которые мы оставили для чужих глаз. Все три, и четвёртый, что выполз из темноты позже и получил своё от батарей. Их лоцманская работа была безупречна — по карте месячной давности. Они шли по створу, которого больше не было, и умирали пароход за пароходом на пустом плёсе, в полумиле от настоящего фарватера, — и только на четвёртом страх начал меня отпускать, по пароходу за раз.
Пятый отпустить не дал. Разглядев в свету, что творится с передними, он положил руль на борт и попробовал уйти. Ему не дали батареи. Накрытие легло по мостику. Пароход рыскнул, потерял ход, стал валиться. Его несло течением — тяжёлого, слепого, уже ничьего — несло вправо, к живой воде, и сделать с этим было уже ничего нельзя. Где он лёг, в темноте было не разобрать. Шестой исчез — то ли отвернул, то ли он мне померещился со страху; врать не стану.
К четырём утра всё кончилось. С воды снимали чужие шлюпки — гребцы бросали вёсла, едва свет находил их. Подобранных отпаивали кипятком у камбузов; двое, наглотавшиеся ледяной воды, к полудню умерли, и хоронить их выпало тем же матросам, что ночью по ним стреляли. Миноносцы прикрытия постреляли издали и ушли, не приняв боя. На рейде, вдоль брошенной линии старых вешек, чернели пять остовов, и волна уже обсасывала их, прикидывая, как будет разбирать по железке.
* * *
Рассвет пришёл серый, стылый. Я обходил остовы на катере, со штурманом и промерным лотом; лотовый выпевал глубины, и от его голоса, от плеска мокрого линя всё утро отдавало буднями — будто ночи не было вовсе, а была всегдашняя гидрографическая скука.
Четыре корпуса легли безнадёжно мимо — лучшая в мире исполнительность, у которой месяц как отняли глаза. Пятый испортил утро. Тот единственный, что дрогнул и сломал строй, — и уронили его к фарватеру мы сами: накрытие, разбившее ему мостик, отдало корпус течению, и корма легла в полутора кабельтовых от кромки настоящего фарватера. До пробки он не дотянул, но горло стеснил: большим кораблям в малую воду теперь ползти мимо него самым малым, по одному, с промером впереди. Месяц водолазных и подрывных работ, если без штормов.
У пристани меня перехватил Черных — спустился с поста сам, впервые за два месяца, обмороженный до кирпичного цвета, с заиндевелой бородой. Доложил, как рубят: искры над водой взяли в первом часу, на глаз — вёрст пятнадцать; ракеты пустили по уговору, обе; лёжку сменили, ответный огонь лёг по старой, никого не задело. Помолчал и добавил единственное, что позволил себе за всю зиму сверх дела: