Она пришла без косынки, в стареньком пальто, и без белой повязки на рукаве была не сестрой милосердия, а просто женщиной на ветреном берегу — и я впервые увидел, как ей идёт быть просто женщиной. Ветер трепал ей волосы, она их не поправляла — она, всю зиму поправлявшая всякую криво стоящую вещь в своём госпитале.
Мы шли и молчали о главном, говоря о пустом: о письмах, о том, что мать зовёт её после войны в Кронштадт, о вздорной цене на нитки. Раз только она спросила — тихо, глядя на воду, — правда ли, что теперь будет легче. Я не стал ей врать, что легче: впереди был поход, генеральное сражение, весь японский флот поперёк дороги. Я сказал только, что теперь мы идём, а не сидим, и что идти всегда легче, чем ждать. Она подумала и согласилась одним словом. У поворота, где тропа сходила к воде, я достал из кармана то, что носил там третий день, не решаясь, — оба кольца, тонких, латунных, тёплого света, с крошечным якорьком на меньшем.
— Венчаться уговорено после блокады, — сказал я. — Блокады, считай, больше нет, а мне на два месяца в море. Так что одно наденьте сейчас. Чтоб было по чему меня ждать.
Она взяла меньшее кольцо, поглядела на якорёк, и я испугался было, что скажет что-нибудь ровное и правильное, своё госпитальное. Она не сказала. Надела кольцо сама, не дожидаясь, пока я соберусь с духом это сделать, и подержала руку на ветру, разглядывая, как разглядывают обручальное всякая женщина от сотворения мира, — и латунь на её пальце была не хуже золота, потому что была не про золото.
— Тесное, — сказала она наконец. — Хорошо. Не потеряю.
Второе кольцо она забрала себе — беречь до венчания, «а то этот, — кивнула на меня без улыбки, но с чем-то тёплым под ровным голосом, — этот в море всё теряет, кроме того, что нельзя». Спрятала в платок, платок в карман, и по тому, как тщательно она это сделала, я понял, что латунное колечко из сорокасемимиллиметровой гильзы будет храниться надёжнее, чем иное золото в банкирском доме.
Про кольца больше не было сказано ничего. Мы дошли до конца тропы, постояли над серой водой. Я подумал, что когда-то, в другой жизни, начинал вести счёт своим потерям — и не понёс той записи в книжку, потому что нести было некому и не для чего. Тогда я решил, что такие вещи в книжку не носят. Я ошибался: их просто не с кем было носить. Теперь было с кем. Теперь на том конце всякой моей вахты, всякого выхода в чёрную воду, всякой мины под килем кого-то ждала латунь с якорьком — и это, как ни странно, не пугало сильнее, а держало крепче.
Обратно мы шли уже в сумерках, и она держала меня под руку — не как невеста жениха, а как держат под руку в темноте того, кого хорошо знают: чтобы обоим было куда ступать.