А подоспевало оно потому, что по линии, в самом пекле, опять ходил Кондратенко. Ещё в разгар боя я видел его на соседнем участке, где японец почти прорвался. Генерал стоял в полузасыпанном ходе сообщения, под огнём, и не уходил, и не кричал — распоряжался, спокойно и точно. Стягивал к угрожаемому месту последние резервы, какие были: писарей, нестроевых, выздоравливающих из лазарета, поваров с кухни. Сам подвёл их, сам показал, куда стать. И брешь, в которую вот-вот хлынул бы японец, заткнулась — людьми, которых он привёл, и тем, что он был там.
Михеева хоронили ночью, на скате за фортом. Лобов, боцман мой, сошедший с миноносца на форт вместе со мной и людьми, копал сам, не дав никому. Копал зло, молча, широкими взмахами отбрасывая землю; земля была каменистая, лопата звенела о камень, а он не останавливался. Кончив, Лобов долго ровнял лопатой холмик, хотя ровнять там было уже нечего, и всё не уходил.
Кота, Адмирала, мы наутро отдали на соседнюю батарею. Отнёс его сам Лобов и сказал только: «Не дело ему тут без хозяина — изведётся». И про Михеева больше не помянул ни словом — ни в ту ночь, ни после.
* * *
Ночью я сидел у бруствера и считал.
Утром нас на батарее было сорок. К ночи — двадцать два. Снарядов в погребе оставалось на полдня такого боя. Японские окопы перед нами за день подползли ещё на полсотни шагов. Внизу, под скатом, опять постукивали лопаты: ночь у японца даром не шла.
Я складывал эти числа так и эдак — ни во что хорошее они не складывались. Сколько ни отбивай, японец будет грызть нашу гору каждый день, по горсти, по человеку. Горстей и людей у него без счёта. У нас нынче стало меньше на восемнадцать человек, и завтра не прибавится.
Это я и раньше понимал умом. Нынче сосчитал руками.
Я пришёл на эту гору с задачей частной и странной: уберечь одного генерала от одного снаряда в один далёкий день. Дело совести, думал я, — важное, но идущее как бы рядом с большой войной. А нынче, у свежей могилы, я вспомнил дневную брешь — пустую, зияющую — и человека, что заткнул её собою. Таких брешей до зимы будет сто, и всякую затыкать будет он, один, пока хватит его. А не станет его — затыкать станет некому. Тогда хлынет не в одну брешь, а во все разом, и всё, что мы держим тут горстью людей и упрямством, осыплется за неделю.
Сберечь Кондратенко не значило спасти хорошего человека из жалости. Это значило — продержать заткнутой последнюю брешь. Как это сделать, я по-прежнему не знал. Но теперь моя частная задача и вся большая война были одно, и всё прочее — пушки, форт, гора — стояло только при этом.