Он ловит его ртом. Глотает жадно, с выдохом через нос, с вибрацией, которую я чувствую губами, зубами, нёбом. Его язык находит мой, и на этот раз я отвечаю — робко, неловко, путая движение, не зная, куда деть нос, но отвечаю, и когда мой язык впервые проходит по его нижней губе, он стонет мне в рот, и я хочу ещё этот звук, хочу быть его причиной, хочу собирать его стоны, как он собирает мои.
Его бедро — между моих. Когда оно появилось, я не знаю, но оно давит мускулистое, тяжёлое, точно туда, где пульсирует, где мокро и горячо, где ткань джинсов стала мучительной границей между тем, что есть, и тем, чего я хочу. Я двигаюсь, подаюсь вперёд непроизвольно, и давление усиливается, и стон вылетает громче, откровеннее, с подрагиванием на конце, с хрипотцой, которая бывает только у Панды, а теперь появилась здесь, в реальности, потому что его рот содрал с меня все слои и маски, и осталась я — голая даже в одежде.
Он отрывается от моих губ — на миллиметр, не на сантиметр, — и его дыхание, рваное, горячее, ложится мне на рот, как ещё одно прикосновение.
— Чёрт, Мила. — Его голос сорван, и каждое слово царапает мне губы. — Если ты будешь звучать так — я не отвечаю за себя. Совсем.
— А сейчас ты отвечаешь? — спрашиваю я, и мой голос чужой, низкий, сиплый, севший на два тона.
Он смеётся коротко, хрипло, больно, и его дыхание проходит по моим мокрым губам, как ожог.
— Нет. Я не отвечаю за себя уже минут пятнадцать. С того момента, как ты сказала «ни разу». С этого момента у меня в голове один цикл: хочу, нельзя, хочу, нельзя, и сторона «хочу» побеждает с отрывом, от которого стыдно.
— Насколько стыдно?
— Так, что я стою с тобой у стены и думаю, какой звук ты издашь, когда я первый раз...
Он обрывает себя. Стискивает зубы — я слышу, как скрипит эмаль, — и его пальцы на моём ребре впиваются так, что будет синяк, и от мысли, что завтра на моей коже будут его отпечатки, у меня внизу живота скручивается что-то тугое, требовательное.
— Когда первый раз — что? — спрашиваю я, потому что сидр и его рот убили всё, что отвечало за самосохранение, и потому что мне нужно услышать, нужно, чтобы он договорил.
Его глаза открываются. Чёрные. Зрачки заняли радужку целиком, до тонкого тёмного кольца по краю.
— Когда я первый раз коснусь тебя по-настоящему, — говорит он, и каждое слово как палец, ведущий по позвоночнику сверху вниз, медленно, по одному позвонку. — Не через ткань и не через десять сантиметров грёбаной стены.
Его рука поднимается к моему лицу — не касается, останавливается в сантиметре от скулы, и я чувствую жар его ладони щекой, как чувствуют жар от открытой печной дверцы, и этот сантиметр между его кожей и моей плотнее любого прикосновения, тяжелее, невыносимее.