Полина помнила смущённый взгляд отца за тем обедом. Помнила каждый год после. Она объясняла его по-разному: отец боялся, отец не хотел обострять, отец потом поговорит с матерью наедине. Годы оправданий для одного взгляда, в котором было всё: «Я вижу, что тебе больно. Я не буду ничего с этим делать. Прости».
Потерпи, Полли. Потерпи, Полли. Потерпи, Полли…
Белозёрова стояла посреди этого калейдоскопа воспоминаний и видела то, чего ребёнок видеть не мог, а подросток отказывался замечать. Одна и та же сцена, повторенная десятки раз: сначала боль, потом утешение. Цикл, из которого ни он, ни она не пытались выйти. Германн появлялся всегда после — как бинт, который накладывают на рану, не пытаясь остановить того, кто наносит удары.
Чужой голос прозвучал из пустоты — низкий, безликий, равнодушный. И говорил он не вообще, а про этот обед, про эту тарелку, про этот опущенный взгляд:
«Он знал, слышал каждый крик, каждое твоё всхлипывание за закрытой дверью. Каждый день видел, что с тобой делают, и каждый вечер приходил заклеивать трещины, чтобы ты не рассыпалась до следующего утра. Не ради тебя. Ради себя. Потому что развод, скандал, борьба за опеку — это трудно, больно и рискованно. А погладить по голове и сказать „потерпи“ — просто. Ты была расходным материалом для сохранения его комфортного мирка».
Полина сжала кулаки. Слова попадали в те места, которые она годами защищала толстым слоем оправданий.
«Он любил тебя ровно настолько, чтобы утешить, — продолжал голос, — но недостаточно, чтобы защитить. И ты это знаешь. Потому и сбежала из дома сама, а не попросила отца о помощи. Ты знала, что он сделает то, что делал всегда: опустит глаза в тарелку и продолжит жевать» .
Темнота сгустилась вокруг неё, давя на грудь, заползая в лёгкие. Ей стало трудно дышать. Десятилетняя Полина плакала на кровати, и Белозёрова потянулась к ней через темноту — потянулась всем телом, как тянутся к огню замёрзшие руки. Запах табака и одеколона коснулся её, знакомый до судороги, до инстинктивного расслабления мышц, вбитого двенадцатью годами повторений: этот запах — значит, можно перестать бояться. Тело помнило. Тело уже расслаблялось, уже искало тепло отцовского плеча, уже готовилось услышать «потерпи, Полли» и принять это как достаточный ответ.
Разум ответил впервые: нет. Не было «хорошо». Не «наладилось». За «потерпи» не пришло ничего, кроме следующего «потерпи».
Запах остался тем же, только вместо безопасности, он теперь пах ложью, потому что изменилась она.
И тут из темноты проступил другой голос. Не барьера, а памяти.