— Это снаружи, Кузьмич, — обронил Синеус.
К полуночи на отдельном листе сам собой сложился черновой план лагеря. Проступили периметр, учебные поля, линии стрельбищ. Появился отдельный двор, где новобранцы будут рубить привозные туши, чтобы попривыкли к мертвечине загодя, а не в первом бою. Лазарет Синеус пометил особо и приписал запас снадобий против истощения — без этого на кромке делать нечего. Панкратов разбирал чертёж, водя по линиям заскорузлым пальцем, и наконец уронил с уважением:
— Вы будто всю жизнь армии строили, Ваше Благородие.
Синеус не подтвердил и спорить не стал. Отшутился, а заодно, будто против воли, выпустил наружу правило, добытое совсем не здесь и совсем не дёшево.
— Я водил людей, Кузьмич. Давно и далеко, — он не спеша затянулся, отвёл дым в сторону. — И усвоил одно: того, кого свои в учении гоняли до кровавого пота, в первом бою хоронят реже, чем того, кого щадили. Жалость командира убивает вернее вражеского клинка.
Ветеран принял слова за крепкую фигуру речи бывалого вояки и не догадался, что человек напротив говорит буквально: тот и впрямь водил армии, а не роты. Воодушевившись, Панкратов пристукнул ладонью по чертежу.
— Теперь-то заживём, барон. Отстроим корпус на годы вперёд, поставим дело так, что и внукам нашим…
Синеус притушил сигарету резче, чем намеревался, вдавив её в край жестяной пепельницы.
— Сперва отстроим, потом уж про внуков, — ответил он суше прежнего.
Разговоры про «заживём» он обрывал всегда. Заживём — это про завтра, а думать о завтрашнем дне для себя он отучился давным-давно. Думалось ему только о работе, что лежала перед ним сегодня. За тренировочный центр он взялся не ради того, что поднимется здесь через годы, и не ради внуков, которых у него не будет. Взялся он ради другого, чтобы сбежать от собственных мыслей и вечерами не оставаться наедине с собой и с тем, что в себе таскал.
— А сам ты что про князя скажешь? — спросил он, разминая в пальцах новую сигарету. — Ты ведь с ним плечом к плечу стоял. А я в ту пору… в другом месте был.
В другом, ага. На лабораторном столе Гильдии, в аркалиевых цепях, под лампой, которую не гасили сутками, где из него год за годом пытались выпытать секреты бессмертия. Этого он вслух не сказал.
Панкратов оживился. По одному тому, как он заговорил, читалось: тема ветерану в радость.
— Князь — кремень, барон. Я его ещё в Угрюме застал, когда он сам гонял ополченцев и учил всяких аристократиков навроде молодого Илюшки Бутурлина, с какого конца за меч берутся. Другой воевода выставит новобранца на плац, отойдёт в тенёк да и сидит, ручки на пузе сложив. А этот вставал в строй наравне со всеми, показывал руками, и к себе был строже, чем к любому из нас, — ветеран усмехнулся какому-то своему воспоминанию. — Под Угрюмом, когда Бздыхи валом попёрли, он мне и слова поперёк не сказал: дал косить тварей из Трещоток, как сам считаю нужным. Машина, к слову, душевная. Трещит, кожух печёт, руки потом неделю гудят, зато после неё на поле прибрано, словно тёща с тряпкой прошлась. Под руку не лез, не дёргал, доверял. А кончился бой, молодые нос воротят от сбора ядер Эссенции, брезгуют, так он первым по локоть в эту жижу и полез. Людей зря не клал, вот за что уважаю. Сила в нём страшная, а в дело он её пускает с холодной головой, не ради глупой удали.