Кемаль-паша лежал на столе с закрытыми глазами. Он ни разу не пришёл в сознание за всё время процедуры. Дыхание у него было поверхностным, и вздувшийся от асцита живот поднимался и опускался с трудом.
Я посмотрел на часы.
Час сорок пять минут прошло с момента, когда Мустафа-бей дал нам два часа.
Алексей Павлович собрал в папку снимки КТ и бумажную ленту с кривой давления. Двадцать снимков и тридцать секунд записи, и в каждом снимке и каждой линии записи содержался ответ, который двенадцать лекарей искали восемь месяцев.
— Готово, — сказал Алексей Павлович.
Мы перевезли Кемаль-пашу обратно в палату. Медсёстры, просидевшие всю процедуру в углу, вышли вслед за каталкой молча, не глядя на нас. Одна из них, проходя мимо Гурама, что-то тихо сказала по-турецки. Гурам не ответил.
— Что она сказала? — спросил я в коридоре.
— Спросила, будет ли профессор в безопасности, — ответил Гурам. — Она имела в виду Мустафу-бея.
Я промолчал. Ответ на этот вопрос знал Керим-бей, который шёл за нами, и по тому, как неслышно ступали его мягкие туфли по мраморному полу, я понимал, что ответ будет не в пользу профессора.
* * *
Кабинет Мустафы-бея располагался на третьем этаже. Я толкнул дверь и вошёл первым. За мной Алексей Павлович с папкой, Гурам и Константин.
Мустафа-бей сидел за своим столом. Перед ним стоял стакан чая, к которому он не притронулся. Профессор сидел прямо, руки лежали на столешнице, и мундир с медалями был застёгнут на все пуговицы. Он ждал нас. Знал, что мы придём, и знал, с чем.
Я подошёл к столу и положил перед ним первый снимок КТ. Молча. Мустафа-бей опустил глаза.
На плёнке, в серых тонах рентгеновского изображения, сердце Кемаль-паши лежало в своём панцире. Белая полоса кальцината обхватывала миокард замкнутым кольцом, отчётливо, неопровержимо, так ярко, что для интерпретации не нужен был ни рентгенолог, ни магический сканер.
Я положил рядом второй снимок. Третий. Четвёртый. Серию из двадцати срезов, на каждом из которых панцирь обнимал сердце, и на каждом следующем срезе он был чуть толще, плотнее, и к пятнадцатому снимку даже неспециалист увидел бы, что сердце заковано в камень.
Поверх снимков Алексей Павлович развернул бумажную ленту с кривой давления. Зубцы и полки диастолического плато легли поперёк стола, как кардиограмма приговора.
Мустафа-бей смотрел на снимки.
Он смотрел долго, минуту, может быть, полторы. Пальцы его правой руки, лежавшей на столе, мелко подрагивали. Цвет его лица за эту минуту изменился дважды: сначала побледнел, потом приобрёл землистый, серый оттенок.