Лечили меня банками, горчичниками и сульфидином.
Банки ставила Клава, потому что санинструктор ушёл с полуторкой на станцию, а руки у неё были самые твёрдые из всех, кто оказался под рукой. Банки она прокаливала на фитиле, ставила ровными рядами и считала вслух до десяти.
Сульфидин мне дали в порошке, по грамму, и запивать велели содой.
Я лежал и думал, что в моё время это лечится курсом на неделю и что название таблеток я не вспомню. Мать в таких случаях доставала из шкафчика коробку, выщёлкивала из блистера и совала мне в руку, я глотал, не глядя, и шёл отлеживаться.
Шестнадцатого температура пошла вверх и держалась двое суток.
Про это время я знаю мало и всё с чужих слов. Мне потом пересказывали по кусочкам, и каждый своё.
Сам я помню жар, и он остался у меня в памяти как помещение, в котором я прожил двое суток.
Помню низкий потолок, по которому ходили тени от коптилки, и что потолок то опускался, то уходил вверх. Помню, что где-то за стенкой Ванька Лукин растянул гармонь — первый раз, кажется, за декабрь — и вёл что-то морское, длинное, и звук в жару плыл и растягивался, будто пластинку крутили не с той скоростью.
А ещё мне мерещилось метро.
Не вокзал, не поезд — именно эскалатор, бесконечный, с тёплым сквозняком снизу, и я на нём ехал вверх, и никак не мог доехать, и очень надо было успеть.
Что я говорил вслух, мне рассказали по-разному.
Кондрат сидел со мной первую ночь, потому что машина всё равно стояла в ремонте, а он с ней всё сделал ещё засветло.
— Ты, командир, звал кого-то. Арсения какого-то. Раз десять.
— Друг. С училища.
— Живой?
— Нет.
Он покивал и больше не спрашивал.
Клава, сменившая его под утро, была любопытнее.
— Ты про телефон говорил, — она выжимала полотенце в тазу и клала мне на лоб. — Чтоб тебе телефон дали. И номер выкликал, длинный, я половину не запомнила.
— Домой хотел позвонить.
— Ага. Отсюда. — Она перевернула полотенце другой стороной. — У нас сосед в тифу с отцом покойным беседовал двое суток, всё про сено, где сено брать. Ты не первый.
Гуреев зашёл на второй день с бумагами под мышкой.
Он пришёл сверить что-то по своей тетради и вообще-то ко мне не собирался, но задержался, и вид у него при этом был как у человека, который решает, говорить или нет.
— Ты в жару год выкликал. Двадцать пятый.
— Какой двадцать пятый?
— Вот и я думаю. Ты двадцать первого года. — Он поправил под мышкой папку. — А ещё девятое мая поминал. Дважды.
Я лежал и соображал так быстро, как мог.
— Мать в мае родилась.
— В мае, — согласился он. — Ну, будет тебе май, коли выкарабкаешься.