Зазноба и зазноба. У Ерёмы вон Валя в Куйбышеве, у Кузьмина, говорят, жена с дитём в Барнауле. Я кивнул и думать забыл.
В хату вернулись поздно. Ерёма не спал — сидел, ждал, кипел ещё с разбора.
— Ну и гад этот Воронов, — выпалил он, едва я вошёл. — Ты чего его не отбрил как следует? Он же тебя рубцом, при всех! Я б ему…
— А чего ты б ему?
— Ну… — Ерёма стушевался. — Сказал бы чего-нибудь. Обидное.
— Вот и хорошо, что не сказал. — Я стянул сапоги, лёг. — Обидными словами не воюют. Спи давай, завтра затемно.
— Всё равно гад, — упрямо буркнул он и завозился, укладываясь. — Самородка нашего рубцом попрекать. Да ты один десятка таких стоишь. Слышь, Сокол. А Валя мне отписала, что у них там на заводе теперь по двенадцать часов и в воскресенье тоже…
Он говорил ещё что-то, но я уже отваливался. Раньше, в той жизни, после такого вечера я бы полночи ворочался и придумывал, что надо было ответить. А тут провалился, не досчитав до десяти.
Последним я поймал чужое, с той стороны стены: кто-то не спал, разговаривал вполголоса, и слов было не разобрать.
Обломает его небо, подумал я.
Обломало потом. Только не так и не тогда, как мне думалось той ночью.
Глава 12
Воронов не унимался.
За те дни, что я снова летал, он будто взял себе за работу попадаться мне навстречу. Не грубо, вскользь, походя. У столовой, на стоянке, у КП — где ни столкнёмся, непременно ввернёт, и не разберёшь, хвалит или подкалывает.
— А, самородок. Как оно, парой-то? Не растеряли друг дружку?
Я отвечал коротко, а чаще не отвечал вовсе. Ему требовалось, чтоб я завёлся: заведусь — значит, задел. Молчание донимало его хуже брани, это видно было по тому, как он не дожидался и отходил, бросив напоследок что покрепче.
Счёт свой он вёл вслух. За неделю при мне дошёл до десяти, и всякий сбитый выходил у него дерзкий, красивый, будто из книжки. Захарыч, у которого Воронов ходил в звене вторым, помалкивал и хмыкнул один только раз, когда тот в третий заход рассказывал, как снял «худого» с переворота.
— Снял-то снял. Одного. А расписываешь на троих.
Воронов и ухом не повёл. Ему что один, что три — важно было, как рассказывается.
Утро выпало нелётное. Небо сползло на самые тополя, сеяло мелкое и въедливое, и Кондрат загнал меня в кабину со свечой и тряпкой — сушить, что отсырело.
— Фонарь потеет, — пожаловался я, вылезая. — Со вчерашнего. Дышишь — и белым идёт по стеклу.
— А ты не дыши.
— Дельный совет.
Кондрат криво ухмыльнулся и полез было за ветошью, а я вспомнил и попросил у него мыло. Увы, не жидкое, какого не было, а обмылок хозяйственного, что старшина выдавал на брата раз в месяц с таким лицом, будто отрывал от сердца.