«Ласточку» доводили в ту ночь.
Кондрат поставил на неё винт со списанной машины, перебрал створки, а обшивку снизу мы латали втроём: он, я и Пётр, который пришёл сам и молча взял переноску. Пётр держал свет, а когда надо было прижимать заплату, прижимал ладонью — той стороной, которой ему не было больно.
Клава принесла в полночь чайник и забинтовала Пахомычу руку.
Ерёмину машину притащили с поля тягачом уже в темноте, и Пахомыч работал на ней один. Он снял разбитую панель, вырезал квадрат, подогнал по месту и сидел на корточках, прижимая накладку и считая про себя, и клеил он, как всегда, намертво — так, что потом эту машину ломали бы вокруг его заплаты.
Часа в четыре он подошёл ко мне.
— На, командир.
Он положил мне на ладонь пулю. Ту самую, серую, расплющенную в лепёшку, с раскатанным боком, тёплую от его кармана.
Он вернулся к своей накладке, а я постоял, подержал пулю и сунул во внутренний карман, где у меня лежали документы.
Я в той жизни не любил историю.
Не то чтобы спорил с ней или чего-то не понимал — просто она была где-то в стороне и меня не касалась. В девятом классе нам велели принести на стенд фамилию родственника, который воевал, и спросить было у кого: отец бы выложил всё за десять минут, он это любил. Я не спросил. Я списал фамилию с чужого листка, сдал и получил свою отметку.
Мотор опробовали в шесть.
Кондрат прогрел, дал полный, послушал и сбросил, и в морозном воздухе звук стоял плотный, без дребезга. Он вылез, обтёр руки и хлопнул по плоскости ладонью — так, как всегда хлопал, когда будил меня на ящике.
— Принимай, командир. Твоя.
Небо на востоке к этому времени только начинало сереть, и над балкой висел дым от подогревательных ламп, и Патрон тащил от кухни какую-то кость.
Глава 24
Баню нам дали шестого, в воскресенье.
Стояла она в хуторе, в двух километрах, и была не банька, а нормальная колхозная, срубовая, при которой до войны держали сторожа. Топили её с ночи аэродромной командой, старшина расписал очередь по десять человек, а Заболотный эту очередь переставил и загнал механиков первыми, и спорить с ним никто не стал.
Мы попали в третью партию, к двум часам.
Раздевались в предбаннике, где пахло сырым деревом и распаренным веником и где на гвоздях висело чужое, ещё не остывшее. Пол был мокрый и скользкий, и Барабаш сразу же сел с размаху и объявил, что это не он виноват, а пол.
Парная была что надо.
Я сидел на нижнем полке, потому что выше в первый заход не лез, и слушал, как наверху кряхтят и хлещут, и как Пахомыч руководит процессом, будто он тут за старшего. Он и был за старшего: веники заготовил он ещё в августе, связал сорок штук, высушил на чердаке и всю осень возил их за полком в мешке.