Оружейники набивали ленты, чистили стволы — после боя их вело, порохом закоптило, гильзы валялись под капонирами кучами. Мальчишки-оружейники, две девчонки да старшина, собирали их в вёдра, чтоб сдать. Клава таскала ящики с патронами, ругалась на кого-то тонким голосом. Когда Кондрат махнул рукой, мол, можно идти, я пошел в избу. Но потом понял, что как бы ни хотелось побыть подальше от людей, глупо отгораживаться. До обеда лучше пройтись, размять пусть не трясущееся, но все еще напряженное тело.
Штурмовой полк стоял через балку от нас, на соседнем поле. К обеду оттуда приехал на полуторке старшина — теперь он должен забрать, что положено. У них тоже был свой Гуреев, списки и треугольники, только сегодня одно письмо уже некому отдавать.
Я слышал, как он говорил с нашими у КП про того сгоревшего. Молодой, с-под Тамбова, второй месяц на фронте. Письмо от невесты пришло третьего дня, а теперь повезут обратно.
Обедали без охоты. Дали пшёнку, чай. Ел я, не разбирая вкуса, и перед глазами стоял тот факел. Одна коротенькая очередь, и все.
Сто грамм в тот вечер разлили рано. Первую опрокинули, не чокаясь — за того, чьей фамилии я не запомнил. Ерёма в этот раз сидел тихий после первого своего настоящего боя, где рядом горели люди.
Лукин достал гармонь. Добрых полминуты он просто глядел на нее, рассеянно поглаживая. Потом повёл тихо, вполголоса «Темную ночь». Вечернюю, как он тогда говорил. И она, правда, пошла.
Внизу под крылом, спокойно шёл горбатый, он верил, что я его стерегу. А я не справился. Да, двое просочились, снизу, с той стороны, где у одноместного нет ни глаз, ни брони. Разбирать можно долго.
Кондрат подсел рядом на ящик, свернул самокрутку.
— В первый раз всегда так, — сказал он негромко, не глядя. — Горбатого палёного увидишь — не забудешь. Их жальче нашего брата. Мы хоть отбиться можем, вильнуть. А он ползёт да ждёт, когда его в спину.
Гармонь тянула заунывное про далёкую любовь. Свои сидели вокруг усталые, чумазые. Ерёма привалился к Кузьмину и дремал сидя, вымотался бедняга. Пойдет он завтра к самолету с гордой улыбкой, верящий, что все будет хорошо? Захарыч чинил что-то. Голубь по обыкновению курил в стороне и глядел в темнеющее поле.
В кармане у меня лежал недоделанный кусок оргстекла с чужого «мессера». Гладкий с одной стороны, шершавый с другой. Двоих сегодня свалили, одного я сам. Из их же стекла себе гребёнку режу. А у нас вышло семь вместо восьми, и стекляшкой этого не исправить. Я вертел ее в пальцах и все же не достал напильник.
Лукин затих, отложил гармонь и сел, низко опустив голову. Я поднялся, кивнул Кондрату и двинулся в хату. Дал себе приказ отрубиться и не мусолить без конца то, что уже случилось. Он тогда улыбнулся одними лишь губами, а глаза холодные, будто знал, на что идет. Хватит!