Она ела торопливо, жадно, будто боялась, что еду сейчас отнимут — так, как отнимали у неё всё остальное: свободу, право на объяснение, даже право на слёзы. И только когда тарелка опустела, а чашка опустела, в груди немного улеглось это острое, паническое чувство пустоты. Только тогда она заметила пакеты и поняла: ей приготовили одежду. Не её старые, заношенные вещи, к которым она привыкла, не её привычный мир, а что‑то новое, чистое, чужое. От этой мысли стало не по себе — словно ей пытались навязать новую роль, в которой она не хотела играть, словно эти вещи должны были стереть её прежнюю личность, подменив её кем‑то удобным для Громова.
Анна медленно огляделась, впервые по-настоящему рассматривая комнату, в которой её держали. Это была просторная спальня, обставленная сдержанно, без излишеств — будто специально, чтобы ничто не отвлекало, ничто не давало зацепиться взглядом, не рождало ложных надежд. Стены — в спокойных серо‑бежевых тонах, мебель — лаконичная, из тёмного дерева, отполированного до холодного блеска. Кровать широкая, с плотным покрывалом, которое казалось слишком идеальным, будто на нём никто никогда не спал, будто оно было создано лишь для того, чтобы подчеркнуть: это не дом, не убежище, а временная клетка. Окно было занавешено плотными шторами, не пропускавшими яркого света, — они отсекали не только солнце, но и вид на внешний мир, напоминая, что выхода нет. Никакой лишней мишуры, никаких личных вещей — комната выглядела как номер в дорогом отеле, куда её поселили не как гостью, а как заключённую, чью свободу оплатили чужой волей.
Рядом находилась дверь в ванную — Анна заметила её ещё раньше, но только сейчас решилась встать и пойти туда. Ванная оказалась такой же строгой и функциональной: белая плитка, выложенная с идеальной точностью, минималистичная раковина, душевая кабина с прозрачными стенками, будто специально созданными, чтобы ничего не скрывать. На полке стояли новые принадлежности — гель для душа, шампунь, полотенце. Всё новое, ни следа чужой жизни, ни намёка на то, что до неё здесь кто‑то бывал. Эта стерильная безупречность пугала почти так же, как крики Громова: она означала, что для него она — не человек, а функция, которую нужно поддерживать в рабочем состоянии.
Под тёплыми струями воды напряжение немного отпустило. Вода смывала не только следы усталости, но и на миг давала иллюзию чистоты, будто можно было смыть с себя и страх, и вину, и этот дом, и даже собственные воспоминания, если бы только напор был посильнее. Анна закрыла глаза, позволяя воде стекать по лицу, по шее, по плечам. На несколько минут мир сузился до этого тихого шума и ощущения тепла, до простого факта: она ещё жива, она чувствует, она существует.