Арсеньев казался сломленным, хотя явно пытался это скрыть от остальных. В первую очередь такое состояние полковника выражал его взгляд — нервный, нарочито строгий, и в то же время превращавшийся в опасливый, когда люди вокруг начинали внезапно говорить или двигались. Опасливость эта граничила с затравленностью.
Его глаза, карие и когда-то, наверное, живые, теперь метались, как пойманные птицы, не находящие выхода из клетки. Они цеплялись за лицо Николаева, ища одобрения или хотя бы отсутствия гнева, скользили по Давыдову с плохо скрываемым раздражением, на мгновение останавливались на мне — и в них вспыхивала смесь страха и злобы, которую он тут же гасил, опуская взгляд.
Кажется, в последнее время Арсеньев пережил такие события, которых совершенно не ожидал пережить.
Он стоял, чуть отступив за спину Николаева, как бы ища защиты, но эта поза лишь подчеркивала его уязвимость. Его пальцы нервно теребили край пиджака.
Сложно было четко определить возраст полковника. Ему с успехом можно было дать и сорок пять, и пятьдесят лет. Возможно, это усталость так отражалась на лице Арсеньева. Серая, нездоровая тень легла под глазами, резкие складки страданий пролегли от крыльев носа к углам рта. Он выглядел измотанным до предела, как человек, не спавший несколько суток подряд под грузом катастрофы.
Полковник был среднего телосложения. Он не был полным и уж точно занимал меньше пространства, чем Николаев. В то же время чувствовалась в его образе какая-то дряблость. Будто бы не так давно, каких-то пять-шесть лет назад, этот мужчина был все еще подтянутым и даже спортивным. Но теперь от прежней физической формы не осталось и следа. Как и от выправки.
Пиджак висел на нем мешком, подчеркивая впалую грудь. Он словно усох под гнетом собственного провала.
Вернее, офицерская выправка все еще чувствовалась у него в осанке, но в то же время плечи уже стали немного сутуловатыми, а грудь будто бы едва заметно впала. Он пытался втянуть живот, расправить плечи — но эти усилия длились секунду, затем тело вновь сжималось в комок тревоги. Это была выправка не гордого офицера, а затравленного зверя, ожидающего удара.
У Арсеньева было узковатое лицо. Его черты когда-то были острыми, но теперь стали нечеткими, как-то обрюзгли. Карие глаза, хоть и внимательные, потускнели. Потеряли блеск. На переносице краснел след от надавленных дужек очков, которых сейчас не было — мелкая, но красноречивая деталь рассеянности или спешки.
Даже в полумраке камеры я заметил его бледноватую, нездорового цвета кожу, бледные щеки и влажный лоб. Капельки пота, не впитываясь, скатывались по вискам, оставляя мокрые дорожки на серой пыли, осевшей на коже. Запах его пота был кислым, резким — запах страха и бессилия. Сложно было понять причину этой испарины — либо дело было в местной духоте, либо в душевном напряжении, которое явно переживал этот человек. Скорее всего, и то, и другое, слившись воедино, давило на него невыносимым прессом.