Дмитрий, поблагодарив за подобную заботу — хотя внутренне, по давней привычке человека иного века, испытал лёгкую неловкость от того, насколько обыденно здесь распоряжались чужими судьбами, — не сразу узнал, что за этим простым распоряжением стоит история куда более мрачная, чем он мог предположить. Женщину, назначенную к нему в услужение, звали в доме, по обычаю, принятому здесь для обращения к прислуге, О-Тиё — приставка «о» перед именем, как объяснил ему впоследствии отец Феррейра, служила знаком уважительного, хотя и не вполне равного обращения, каким здесь принято было называть женщин из простого звания. Была она собой довольно миловидна, лет двадцати восьми — тридцати, с тонкими чертами лица, какие, несмотря на явную усталость и следы недавнего горя, всё ещё хранили отпечаток былой красоты, — и молчалива, до крайности молчалива, будто разучившаяся говорить лишнее.
Историю её Дмитрий узнал не сразу, а по частям, сперва от слуги, потом, уже полнее, от самого Сигэнори, к которому обратился с осторожным вопросом, отчего женщина эта столь печальна и столь неохотно идёт на разговор. Даймё, помолчав, ответил ему прямо, как отвечал обычно на вопросы, какие считал заслуживающими честного ответа. Муж О-Тиё, некогда служивший в замковой страже, был обвинён в измене — в тайной связи с людьми враждебного клана — и казнён минувшей зимой; обвинение, по словам Сигэнори, было доказано с достаточной убедительностью, чтобы не оставлять места сомнению, но самой вдове от этого было не легче: закон здешний не полагал никаких выплат и содержания семье изменника, и О-Тиё осталась с двумя маленькими детьми без средств, без крова, без чести, ибо позор мужа — по здешним понятиям — ложился и на неё.
— У неё, — продолжал Сигэнори тем же ровным, бесстрастным тоном, каким мог бы говорить о хозяйственных делах, — был выбор, обычный в таких случаях: лишить жизни детей, чтобы избавить их от участи, худшей, чем смерть, — жизни отпрысков изменника, — а после свершить над собой сэппуку, дабы смыть позор мужа хотя бы собственной кровью. Она была готова к этому и явилась ко мне просить дозволения. Но я отказал ей.
Дмитрий, услышав это, невольно похолодел — не столько от самого рассказа, сколько от того будничного, лишённого тени сомнения тона, каким Сигэнори произносил слова о готовности женщины убить собственных детей, будто речь шла о самом естественном порядке вещей. Даймё, заметив, должно быть, тень смятения на лице чужеземца, пояснил свои резоны так же прямо:
— Дети не повинны в грехе отца, а хорошая работница, способная трудиться без изъяна, в наступающие смутные времена может оказаться полезнее государству, чем ещё одна отнятая без нужды жизнь. Я велел ей отложить сэппуку на время и послужить в доме белого чужеземца служанкой. Если ты будешь недоволен её службой, то имеешь полное право сам отрубить ей голову — и заодно избавить от позора её детей. Таково было моё решение, и она приняла его — как принимается воля господина.