Идзуми, записав всё это скупыми, торопливыми иероглифами, поднял голову и осторожно уточнил:
— А время, мой господин? Когда прикажете нанести удар?
— В самой глубокой части ночи, — не задумываясь ответил Ёсинага, — во вторую её половину, когда даже самые бдительные из стражи, измотанные долгими сменами и бессонным ночами, теряют остроту внимания, а сон валит с ног даже тех, кто клялся не смыкать глаз. Я слышал, что работы в ущелье не прекращаются ни днём, ни ночью, а значит, люди там уставшие сверх всякой меры, — а усталость лучше всякого предательства открывает ворота для внезапного удара. Пусть твои люди из Кога выберут именно этот час — время, когда бдительность, притуплённая изнеможением, спит крепче самого сторожа.
Идзуми Тададзанэ низко поклонился, коснувшись лбом циновки, убрал дощечку в складки одежды и, поднявшись, направился к выходу, унося с собой распоряжение, которому предстояло уже через несколько дней обернуться тихой, крадущейся смертью, спускающейся с гор к лагерю посреди южного ущелья — туда, где ни Дмитрий, ни его усталые помощники, ни даже сам Хаттори Кадзуо, объезжавший укрепления днём с чувством растущей гордости за проделанную работу, ещё не подозревали об этой тени, что уже начала подниматься на дальних, поросших лесом склонах западной границы, готовясь неслышно спуститься вниз, туда, где под покровом ночи, творилась новая глава в военном искусстве средневековой Японии.
Глава 16 Кровь на рассвете
Нанятые даймё Такаги Ёсинагой синоби из соседней провинции — люди школы Кога, чьё ремесло передавалось из поколения в поколение вместе с домашними алтарями и родовыми именами, — вышли к лагерю ещё затемно, когда луна уже клонилась к западным вершинам, а звёзды над ущельем начали блёкнуть, растворяясь в подступающей предутренней синеве. Их было пятнадцать — ровно столько, сколько Идзуми Тададзанэ счёл достаточным для трёх задач, поставленных господином: убить чужеземца, сжечь оборонительные сооружения и устранить всех, кто мог бы продолжить дело вместо него. Они спускались с западного склона поодиночке, соблюдая между собой расстояние в добрый десяток шагов, и то, как они двигались, меньше всего походило на человеческую поступь — скорее на текучее, почти жидкое перемещение теней, что скользят по земле вслед за облаками, закрывающими луну. Одеты они были в сикакэ-дзюбан — плотно облегающие тело куртки и штаны из тёмно-синей, почти чёрной хлопковой ткани, выкрашенной соком ясеневой коры и индиго до того тёмного, глубокого оттенка, что при свете дня она казалась вороньим крылом, а в темноте и вовсе сливалась с тенью кустарника. Поверх куртки — короткая безрукавка, стянутая на поясе широким кушаком, куда были заткнуты футляры с сюрикэнами, короткий нож-танто в потёртых деревянных ножнах и моток тонкой пеньковой верёвки, просмолённой для прочности, а за спиной ножны с катаной. Лица их были укрыты сложенными в несколько слоёв полосами той же тёмной ткани — дзукин, — оставлявшими открытой лишь узкую щель для глаз, а на ногах — тёмные таби с разделённым большим пальцем и мягкие соломенные сандалии-варадзи, перевязанные крест-накрест до самой щиколотки, чтобы ни единый камешек, ни единая ветка не хрустнула под ногой в неурочный час. Двигались они пригнувшись, почти касаясь руками земли, перенося вес тела с пятки на носок настолько плавно, что даже чуткое ухо самурая, годами несущего караульную службу, различило бы в этом движении разве что случайный порыв ветра, шевельнувший траву. На подступах к лагерю, там, где вырубленный под будущий частокол склон переходил в относительно ровную террасу, где продолжала кипеть работа плотников, расхаживали часовые — молодые самураи из личной дружины Хаттори Кадзуо, выставленные охранять периметр строительства по строгому распорядку смен. Одеты они были легко, по-походному: тёмно-синие или землистого цвета хитатарэ — просторные куртки с широкими рукавами, схваченные под коленом штаны-хакама, а поверх — простые кожаные или лакированные пластинчатые нагрудники-до, надетые прямо поверх одежды без полного доспеха, ибо в ночном карауле полный набор брони с наплечниками и поножами сковывал бы движения и вымотал человека ещё задолго до рассвета. На головах у некоторых были лёгкие плетёные шлемы-дзингаса, похожие на широкополые шляпы из лакированной соломы, у иных — простые повязки хатимаки, стягивающие волосы и не дававшие поту заливать глаза. Вооружены часовые были длинными копьями-яри с гранёными, остро отточенными наконечниками, а на поясе, заткнутые за широкий оби, покоились неизменные два меча — длинный катана и короткий вакидзаси, — с которыми самурай не расставался даже во время сна, держа их рядом с собой. Прохаживаясь вдоль границы лагеря размеренным, привычным шагом, время от времени останавливаясь и вслушиваясь в темноту, но ночь, к их несчастью, была полна собственных, обманчивых звуков: стук топоров не смолкал даже в предрассветный час, плотники продолжали работать посменно при свете масляных плошек и факелов, торопясь наверстать упущенное время за предыдущий день из-за лившего дождя; визжали пилы, перекликались усталые голоса землекопов, где-то мычал потревоженный вол — и в этом гуле человеческого труда лёгкий шорох осыпающейся под ногой синоби земли или еле слышный шелест раздвигаемых веток кустарника тонул без остатка, не долетая до настороженного, но перегруженного посторонним шумом слуха.