Так началось знакомство, которое со временем переросло в нечто похожее на настоящую дружбу — насколько вообще возможна дружба между чужеземцем без роду и племени и человеком, за спиной которого стояли поколения предков, служивших мечом не одному поколению даймё. Дмитрий отчётливо понимал и никогда не забывал, сколь по-разному стоят они друг против друга на здешней лестнице достоинства: Омадзуко, пусть и небогатый, пусть и младший в собственной семье, всё же принадлежал к сословию, которому по одному лишь рождению полагалось носить два меча и право казнить простолюдина за неучтивость, тогда как сам Дмитрий, чем бы он ни был полезен даймё, оставался по существу тем же ремесленником, каким был у себя дома, — уважаемым, обласканным, но всё же стоящим ступенью ниже. И потому, входя в дом Омадзуко, он неизменно первым делом снимал сандалии за порогом, кланялся хозяину не мимоходом, а обстоятельно, дожидался, пока тот сам пригласит его сесть, и садился не иначе как в углу, наименее почётном, оставляя место у токонома — той самой ниши с картиной или свитком, где полагалось сидеть самому уважаемому из присутствующих, — свободным для хозяина. Он не заговаривал первым о серьёзных предметах, дожидаясь, пока Омадзуко сам направит беседу в ту или иную сторону, и не позволял себе выпить раньше, чем хозяин поднимет свою чашку. Эта нехитрая, но неотступно соблюдаемая почтительность — которую и сам Омадзуко, и другие самураи, узнавшие о его визитах, отмечали про себя с одобрением, — оказалась, как ни странно, именно тем, что позволяло статусу не мешать их разговорам, а не наоборот. Здесь никто не ждал от чужеземца равенства; здесь ждали, что он будет знать своё место, — и коль скоро он знал его твёрдо и без нарочитого раболепия, самурай мог позволить себе быть с ним откровенным, не роняя собственного достоинства.
Постепенно к их вечерним посиделкам присоединился и Огата Дзиро — тот самый немолодой, немногословный самурай, которого Хаттори Кадзуо в своё время приставил к Дмитрию советником по делам обороны, и который с тех пор так и остался связан с ним негласной, но прочной приязнью двух людей, объединённых общей идеей. Огата был старше Омадзуко без малого на два десятка лет, успел послужить не одному даймё прежде, чем осесть в этих землях, говорил мало, но веско, так что каждое его слово, казалось, было заранее взвешено на тех же аптекарских весах, о которых как-то упоминал Кадзуо. Он не любил праздных разговоров, но, выпив третью или четвёртую чашку саке, порой пускался в неспешные, обстоятельные рассказы о былых походах, о полководцах, каких ему доводилось видеть, о том, как менялось за его жизнь само искусство войны — от конных лучников его молодости до нынешних мушкетов и пушечного огня, привезённого южными варварами из-за моря.