Оружейники тем временем снаряжали шесть машин на укреплённую точку в развале: реактивные на балки под крыло, в бомболюки по паре соток на каждую, кассеты засыпали осколочной мелочью под завязку. Ленту ВЯ набивали тут же, на стоянке, на морозе. Оружейник прогонял патрон сквозь пальцы, отжимая мёрзлую смазку, чтобы не клинило на очереди; руки знали этот счёт с зимы — и не верили, что сегодня он спасёт кого-то. Та же зима была, что и вчера, и работа та же, и я знал её всю наперёд — кроме того, чьи руки её теперь делали у моей машины.
Я обошёл стоянки своих. Морозовская стояла целой, бабенковская тоже; гладковской осколком пробило радиатор, но насквозь, не задев сот, — текло мало, к вылету должны были заварить. Воробьёв с механиком меняли пробитый бак-плоскость — поставили запасной, заливали, проверяли на течь керосиновой тряпкой по шву. Полк считался не людьми и не самолётами вообще, а машинами, которые поднимутся утром, и я считал их, идя по стоянкам: пять, считая семёрку. Шесть, если гладковскую заварят. Шесть и подняли.
* * *
Семёрку доделывал чужой.
Механик из БАО, присланный взамен, стоял у правой консоли и резал заплату на ту осколочную выбоину, что Прокопенко не успел дорезать. Звали его Гончаренко, был он немолодой, кадровый, и резал он заплату без лишнего нажима, ровно по риске — это видно с первого взгляда, мастер или нет, по тому, как ножницы идут в металле и как лежит под рукой инструмент. Он работал чисто. Только инструмент он разложил по-своему, не по росту, а как привык, — и от этого ящик, тот самый ящик, в котором я ночью переложил банку клея на середину, был теперь чужой ящик, хоть стоял на том же снегу.
— Лонжерон цел, командир, — сказал Гончаренко, не оборачиваясь, меряя выбоину пальцем. — Заклепаю заплату, к вылету будет. Элерон ходит свободно, я гонял.
— Я знаю, что ходит, — сказал я. — Я на ней вчера летал.
Он услышал в этом не то, что сказал бы лишнего, и снова склонился к выбоине, и больше ничего не спросил. Я обошёл семёрку сам — качнул ручку влево-вправо до отказа, проверяя ход элеронов своими руками, а не чужими, прошёлся ладонью по шву на консоли, нащупывая заплату. Дошёл до капота — и рука сама легла туда, где два года её встречала чёрная намотка из напоённого маслом льна, и не встретила ничего, и палец на голом металле дрогнул, не найдя привычного под собой. Капот был голый. Гончаренко намотку снял, мокрую и обледенелую, и не знал, что её надо вернуть, потому что не знал, что она тут была. Я ничего ему не сказал. Намотку он намотал бы свою, и она держала бы тепло так же. Дело было не в намотке.